Старик смолк и долго не мог приглушить гнев, Василий Николаевич подлил ему в кружку горячего чая. Он отхлебнул два-три глотка, успокоился.
— Ну и дальше? — не терпится мне.
— Затаились мы с Пашкой. А Емеля долго стоял, все ревел. Потом, видим, поднимается на наш выступ, шагает, как рысь, неслышно, и только он показался из-за скалки, я его за грудки. Он было на меня, а тут Пашка подоспел, но не удержали, вырвался, митькой звали! Шапку оставил в залог.
— Судить надо, — говорит Василий Николаевич, разрезая дочерна поджаренную печенку.
— Статьи, говорят, в законах наших нет, так мы же их сами пишем, не от бога они идут! — Старик снова загорается. — По-моему, попался с ружжом в лесу или, скажем, на озерах в неохотничий сезон — срок ему давать. Сразу поуменьшится браконьеров и уважение к закону будет… Куда я только ни ходил по своим властям, все соглашаются; да, да, Гурьяныч, природу надо беречь, говорят мне, а сами думают: дескать, чокнутый старик! А я не смирюсь с разбоем, хотя и трудно мне, уже не по годам моя затея, да и не по силам. Другого боюсь: может, зря и Пашку толкаю на эту дорогу, по себе знаю, как трудно одному бороться.
— Нет, Гурьяныч, — перебиваю я его. — И вы, и Пашка не одиноки, всем нам дорога родная природа, понятна ваша боль за нее. Если мы в один голос скажем браконьерам — нет! — их не будет.
— Если бы так можно было сделать… — безнадежным тоном говорит старик.
— Можно и нужно, пока еще не все упущено…
— Что же это мы, не успели встретиться, сразу за больное место беремся? — вмешивается в разговор Василий Николаевич. — Давайте ужинать, а Пашка расскажет нам, почему он бабушку обижает. Я вижу, ты, как заправский охотник, собакой обзавелся.
— Да это ведь Жулик! — говорит Пашка.
Мы с удивлением смотрим на «льва», узнаем Жулика.
— Кто же его так изувечил? — спрашиваю я. Пашка смеется. К нему возвращается разговорчивость.
— В деревне Жулика все собаки драли, даже обидно было, а как подстригли под льва — стали бояться его. Люди и те обходили стороною. Сюда шли, — парнишка вдруг вопросительно смотрит на дедушку и, посмелев, продолжает, — к околице стали подходить, вдруг слышим, женщина благим матом орет: караул, лев! Мы с дедушкой сразу смекнули, в чем дело, прибегаем к ней, а она, тетя Наташа, с духом не соберется, кричит: «Лев в хате блины ест!» Сбежались соседи. Смотрим, в дверях показывается Жулик, вся грива в тесте, в зубах блин, довольный. Увидел нас, завилял хвостом. Тут тетя Наташа догадалась, схватила дрын да за ним, но где же ей за львом… — и Пашка опять добродушно рассмеялся.
— Ишь, смеется, шкодник. Подожди, доберусь до тебя! — и Гурьяныч грозит пальцем. — Хлопот сколько наделал своим львом. Была бы собака путевая, а то — так, тьфу!.. Забрался в чужую избу, хозяйка блины пекла, как увидела льва, выскочила во двор и пока звала на помощь людей, — он поел все блины, залез мордой в макитру с тестом. На что годится! А ему смешно. Где же тут бабушке покойно жить, что ни день, то чего-нибудь натворит, а она, бедняжка, в ответе.
Слово «бабушка» действует на Пашку мгновенно: он мрачнеет, отворачивается.
— Вот с блинами, — продолжает Гурьяныч, повернувшись ко мне. — Ему-то шутки, а ведь Наташке придется вернуть муку. Кому беспокойство? Бабушке!
Жулик точно вдруг понял, о чем идет речь, встает и нехотя уходит с глаз. Василий Николаевич оделяет нас горячей печенкой. После дневной голодовки ну и вкусной же она кажется здесь, в горах!
Едим молча. Костер, распавшись на угли, дышит синим пламенем. Я наблюдаю за Гурьянычем. Нелегко ему в его годы бродить по горам. Сидел бы дома. Нет, не может. Тревожит старика неуемная боль за родную природу. Ходит он с Пашкой по тайге одинокий, никем не признанный, сам по себе, пытаясь оградить леса, зверей, птиц от кощунственного отношения к ним. И как трудно ему сознавать, что кроме сочувствующих у него почти никого нет, будто только ему одному да Пашке и нужны красота и богатства нашей Природы.
На его смуглом лице синие блики дотлевающих углей. Он вдруг перестает жевать, поднимает голову, смотрит на внука.
— Попадись Емелька на пяток лет раньше, ей-богу, не ушел бы от меня, — как бы оправдываясь, говорит Гурьяныч.
— Мы его шапку сдадим в сельсовет, и он ответит за браконьерство.
— В том-то и беда, внучек, что не ответит. Шапка не доказательство. Он скажет, дескать, где-то я ее потерял, а Гурьяныч на меня по злобе. Да и не в том дело. Если бы сельсовет захотел — он враз бы пресек браконьерство, законы по охране природы у нас есть строгие, да выполняем их плохо. Вот и дождались: раньше за Бутуем зверя было несчетно, в это время всю ночь хором пели, не давали уснуть, а вчера сам слышал, только трое ревело, и то нашенские деревенские мужики. Выходит, подчистую истребили, самок, телят не жалеют. А все оттого, что не уважаем законы. — Гурьяныч переводит свой взгляд на меня. — Если бы одни деревенские шкодили — полбеды, а то ведь и от образованных людей спасенья не стало ни зверю, ни птице. Это я насчет туристов. Хорошо человеку из города в лесу побывать, походить по горам, по речке спуститься на плоту или лодке. Полезное дело, особенно для молодежи. А скажи, пожалуйста, кто ими управляет, туристами теми, или они. сами по себе?
— Это организованное общество и очень большое. У них есть устав, всякие правила, инструкции…
— Спросить бы у ихнего самого старшего, для чего позволяют туристам летом с ружжами ходить?
— Знамо, стрелять! — вмешивается Василий Николаевич.
— В кого же стрелять, ежели не сезон охоты? Летом молодь растет, а ее под корень… Через нашу тайгу много троп проложили туристы, все лето партия за партией, все с ружжами, и теперь там ни рябчика, ни кедровок, ни зверушек, даже певчих птиц повыбили. На что это годится?! Говорят, что туристы — это инженеры, студенты. С них бы и спросить! Ан нет, никто не остановит их, не устыдит, зачем они носят летом ружжа, будто так и надо. Видать, старшой, кто управляет туристами, сам не любит природу, равнодушный к ней, а то бы навел порядок.
— Вы правы, Гурьяныч, никто за этим не следит. В правилах туристских обществ вы найдете все: как костер развести, как переправиться через реку, как укрыться от непогоды, но как охранять окружающую нас природу от насилия, грабежа — этого ничего нет, или есть только между строк. И все, от руководителя до рядового туриста, знают, для чего берут ружья в тайгу, знают, что по тропам туристов местами все живое истреблено, но делают вид, что это их не касается. Что верно, то верно.
— Неужто мы не можем спасти свои богатства?..
Старик смолк. Опустив голову, он долго сидел молча, совсем одинокий, разбитый все той же болью за природу. У меня не было слов утешить его, и в то же время я понимал, как ему трудно сознавать свое бессилие в этой борьбе со злом, ставшим нашим всенародным несчастьем.
Пашка легонько толкает меня в бок, показывает на дрожащие руки Гурьяныча и подает мне знак прекратить разговор, иначе у дедушки с сердцем будет плохо.
Я утвердительно киваю головой.
— Кому чаю горячего? — обрывая молчание, спрашивает Василий Николаевич и, не дожидаясь ответа, наливает Гурьянычу полную кружку.
На снежных вершинах гор дотлевал теплый осенний день. В кедровой таежке то тут, то там щебетал дрозд, подчеркивая звучность воздуха. Высоко в синеве плыло одинокое облачко, подбитое снизу ярким пурпуром.
— Пока светло, давайте займемся устройством ночлега. Ты, Василий Николаевич, с Гурьянычем свежуйте зверя, а мы с Пашкой заготовим дров, хвои.
— Успеем, — протестует Пашка.
Я смотрю на парнишку, догадываюсь, что у него созрел другой план, и он уже весь захвачен им.
— Чего придумал? — тихо спрашиваю его.
— Пойдемте на скалы, в трубу заревем, может, зверь близко есть, подзовем.
— А дрова готовить кто будет, дедушка?
— Потом, честное пионерское, сам натаскаю. Пойдемте! — умоляюще шепчет он.
Ну как откажешь! Я соглашаюсь, Накидываю на плечи телогрейку, беру посох.
— Вы тут, Василий Николаевич, управляйтесь, а мы с Пашкой наверх сходим, зарю встретить. Скоро вернемся.
Гурьяныч так и остался погруженный в свои тяжелые думы, одинокий, не понимающий, почему мы так безжалостно относимся к природе.
Идем с Пашкой по гребню на верх скальных утесов. Чем выше, тем шире открываются горы, уже погруженные в печальное ожидание ночи. Зыбкий вечерний полусвет поднимается к вершинам и там медленно тает, сливаясь с синевой низкого неба.
Вот мы и наверху. Я усаживаюсь на выступе, а Пашка становится рядом. Он продувает трубу, окидывает напряженным взглядом лежащее под нами молчаливое пространство, над которым цепенеет прохладный воздух, напоенный ароматом альпийских лугов и смолистым запахом кедра. Затем он приложил тонкий конец трубы к губам, и чистый призывный звук накрыл горы, перехлестнул через отроги, долго тревожил тишину дремлющих гор. С какой легкостью и с каким изумительным мастерством «ревел» Пашка!