— Но тебе это уже ясно — должно быть ясно. А потому что толку продолжать? Ты меня не ударил, и у меня нет желания тебя бить.
— Ах, у тебя нет желания! Да что ты говоришь? Как великодушно с твоей стороны! Попридержи свое благородство, пока тебя не спросят. Время!
Теперь новенький наносил удары и каждый раз сбивал Генри с ног. Так было пять раз. Мальчишки пришли в сильное волнение Они поняли, что вот-вот избавятся от тирана и, возможно, обретут защитника Ликуя, они позабыли про страх и выкрикивали:
— А ну дай ему, Сорок четвертый! Так ему! Сбей его еще разок! А ну еще! Всыпь ему по первое число!
Генри держался мужественно. Он падал снова и снова, но, стиснув зубы, вставал и продолжал бой, он не сдавался до тех пор, пока силы его не иссякли.
— Твоя взяла, — заявил наконец Генри. — Но я еще с тобой расквитаюсь, барышня, вот посмотришь. — Он оглядел толпу и назвал восемь ребят по именам, последним — Гека Финна и пригрозил. — Попались с поличным! Я все слышал. Завтра я за вас возьмусь, света белого невзвидите.
Впервые искра гнева сверкнула в глазах новенького Всего лишь искра, он мгновенно потушил ее и произнес ровным голосом:
— Я этого не допущу
— Ты не допустишь? А кто тебя спрашивает? Плевать мне, допустишь ты или нет! И чтобы ты это знал, я примусь за них сейчас же.
— Я тебе не позволю. Не делай глупостей. Я щадил тебя до сих пор и бил вполсилы. Если ты тронешь хоть одного из них, я тебя ударю больно.
Но Генри не мог сдержать злости. Он бросился на ближайшего мальчика, которому собирался мстить, но не настиг его: новенький сбил Генри с ног оглушительной пощечиной, и он лежал без движения.
— Я все видел! Я все видел! — Это кричал отец Генри, работорговец; его не любили, но боялись из-за кулаков и крутого нрава. Он выскочил из саней и бежал, держа кнут наготове. Мальчишки бросились врассыпную, а работорговец, поравнявшись с Сорок четвертым, взмахнул кнутом и злобно выкрикнул:
— Я тебя проучу!
Сорок четвертый ловко увернулся от удара и стиснул правой рукой запястье торговца. Послышался хруст костей, стон, торговец зашатался и попятился, крича:
— Господи, он раздробил мне руку!
Мать Генри вылезла из саней и разразилась неистовыми воплями над поверженным сыном и изувеченным мужем, а потрясенные мальчишки не могли оторвать глаз от эффектного зрелища: красочной скорби женщины; они были немножко испуганы, но рады, что оказались очевидцами этого захватывающего спектакля. Их внимание было настолько поглощено увиденным, что, когда наконец миссис Баском обратилась к ним и потребовала выдачи Сорок четвертого для сведения счетов, они обнаружили, что он незаметно исчез.
Час спустя люди начали заглядывать в дом Хотчкисов, будто бы проведать их по старой дружбе, на самом же деле — взглянуть на диковинного мальчишку. Новости, которые они приносили, наполняли Хотчкисов гордостью за свою фортуну и радостью за то, что они поймали ее за хвост. Сам Хотчкис гордился и радовался искренне и простодушно; каждый новый рассказ, удлинявший список чудес его постояльца, наполнял его еще большей гордостью и счастьем, потому что он был человеком, полностью лишенным зависти и восторженным от природы. Он отличался широкой натурой во многом: с готовностью принимал на веру новые факты и всегда искал их, новые идеи и всегда изучал их, новые взгляды и всегда перенимал их; он был всегда рад приветствовать любое новшество и опробовать его лично. Он менял свои принципы с луной, политические взгляды — с погодой, религию — с рубашкой. В деревне считали, что он безгранично добрый человек, значительно превосходит обычного деревенского жителя по уму, терпеливый и ревностный правдоискатель, искренне исповедующий свою новейшую религию; но все же надо сказать, он не нашел своего призвания — ему следовало быть флюгером. Хотчкис был высок, красив и обходителен, имел располагающие манеры, выразительные глаза и совершенно седую голову, отчего казался лет на двадцать старше.
Его добрая пресвитерианская жена была тверда, как наковальня. Суждения ее не менялись, как заезжие гости, а определялись раз и навсегда. Она любила своего мужа, гордилась им и верила, что он мог бы стать великим человеком, если бы представился удобный случай: живи он в столице, он открыл бы миру свой талант, а не держал бы его под спудом. Она терпимо относилась и к его правдоискательству. Полагала, что он попадет в рай, была убеждена, что так и будет. Когда он станет пресвитерианцем, конечно, но это грядет, это неизбежно. Все признаки были налицо. Он уже не раз бывал пресвитерианцем, периодически бывал пресвитерианцем, и она научилась с радостью отмечать, что этот период наступает с почти астрономической точностью. Она могла взять календарь и вычислить его возвращение в лоно пресвитерианства почти с такой же уверенностью, с какой астроном вычисляет затмение. Период мусульманства, методистский период, буддизм, баптизм, парсизм, католический период, атеизм — все они регулярно сменяли друг друга, но это верную супругу не беспокоило. Она знала, что существует Провидение, терпеливое и милостивое, которое наблюдает за ним и позаботится, чтобы он скончался в свой пресвитерианский период. Последней религиозной модой были Фокс-Рочестеровские выстукивания [59], и потому Хотчкис был сейчас спиритом.
Чудеса, о которых рассказывали гости, приводили в восторг Ханну Хотчкис, и чем больше они говорили, тем больше она ликовала, что мальчик — ее собственность; но человеческая природа была в ней очень сильна, и потому она испытывала легкую досаду, что новости должны поступать к ней извне, что эти люди узнали про деяния ее постояльца до того, как она сама про них узнала, и теперь ей приходится лишь удивляться да ахать, а ведь по справедливости ей следовало бы рассказывать, а гостям — аплодировать, но они преподносят все новые чудеса, а ей и сказать нечего. Наконец вдова Доусон заметила, что все сведения поставляет одна сторона, и спросила:
— Неужели он не совершил ничего необычайного здесь, сестра Хотчкис [Всего лишь обращение у методистов, пресвитериан, баптистов, кэмпбеллитов, очень распространенное в те дни. — М. Т.], ни вчера вечером, ни сегодня?
Ханна устыдилась своей неосведомленности: то единственное, что она могла им предложить, было бесцветно по сравнению с тем, что ей довелось услышать.
— Пожалуй, нет, если не считать того, что мы не понимали его языка, но легко поняли все знаки, жесты, будто это были слова. Мы сами удивлялись, когда обсуждали это происшествие.
Тут в разговор вступила молоденькая племянница Ханны Анни Флеминг:
— Но, тетушка, это не все. Собака не даст чужому и к двери подойти ночью, а на этого мальчика она даже не залаяла и ластилась к нему, будто обрадовалась его приходу. Вы же сами говорили, что такого раньше с чужими не случалось.
— Ей-богу, правда. У меня это как-то выскочило из головы, девочка.
Ханна повеселела. А потом и супруг внес свою лепту:
— А я кое-что еще вспомнил. Вхожу я с ним в комнату — показать, как расположиться, да ненароком стукнулся локтем о шкаф, свеча выпала у меня из рук и погасла, и тогда…
— Ну конечно, — подхватила Ханна, — тогда он чиркнул спичкой и зажег…
— Не тот огарок, что я уронил, — радостно выкрикнул Хотчкис, — а целую свечу А то-то и дивно, что в комнате была всего одна целая свеча
— И она лежала в противоположном углу комнаты, — прервала его Ханна, — скажу больше — лежала она на самой верхушке книжного шкафа, и виднелся лишь самый кончик ее, а он тут же свечу заприметил, глаз у него, как у сокола, зоркий.
— Еще бы, еще бы! — в восторге закричала вся компания.
— Он подошел к шкафу в темноте и даже не задел стула. Подумайте, сестра Доусон, даже кошка не проделала бы это быстрее да сноровистей! Ну, что вы скажете?
В награду хор разразился изумленными ахами и охами, и все существо Ханны затрепетало от удовольствия; а когда сестра Доусон многозначительно положила свою руку на руку Ханны и закатила глаза к потолку, как бы говоря: «Слова здесь бессильны, бессильны», — удовольствие перешло в экстаз.
— Погодите, — сказал Хотчкис с коротким смешком, оповещавшим окружающих, что сейчас последует что-то смешное, — я могу рассказать о таком чуде, перед которым меркнет все, что говорилось о моем постояльце до сих пор. Он расплатился за четыре недели вперед — полностью Петербург может поверить всему остальному, но принять на веру такое вы его не заставите.
Шутка имела огромный успех, смеялись дружно и от души. Затем Хотчкис снова хохотнул, предваряя что-то смешное, и добавил:
— А есть и чудо поудивительнее — я сообщаю вам каждый раз понемножку, щадя ваши нервы. Так вот, заплатил он не какими-нибудь бумажками, что идут в четверть нормальной цены, а звонкой монетой, чеканным золотом, какого здесь давно не видывали! Четыре золотых орла [60] — глядите, если не верите!