Но Диди только сдержанно улыбалась в ответ и бесстрастно отвечала:
– Милый, если ты такой дурак… Не дурак, а просто идиот. Подумать только! Смеяться над ее платьем или, предположим, даже над выражением ее лица, и это после того серьезного разговора, который был у них накануне вечером по поводу этого таинственного путешествия в Цунику…
Разве не походило их путешествие на военную экспедицию, на штурм хорошо укрепленного горного замка? Разве не было ее длинное платье главным оружием этого штурма? Так что же смешного в том, что она заблаговременно делала смотр этому оружию, училась обращению с ним?
Накануне вечером Коко сказал ей, что, наконец, приспело время всерьез потолковать об их делах. Диди только вытаращила на него глаза. Об их делах? Каких делах? Разве могли быть у неё какие-то дела, о которых стоило бы потолковать, да еще серьезно?
Оправившись от первого удивления, Диди расхохоталась. Она знала только одну особу, как бы нарочно созданную для того, чтобы думать о делах – своих или чужих, безразлично. Этой особой была донна Сабетта, ее гувернантка, которую Диди называла донной Бебе или, в скороговорке, просто донной Бе. Донна Бе постоянно думала о своих делах. Когда Диди особенно досаждала ей своими неожиданными сумасбродными выходками, бедняжка, доведенная до отчаяния, делала вид, что плачет, и, хватаясь руками за голову, начинала причитать:
– Ради всего святого, синьорина, дайте мне подумать о своих делах!
Неужели Коко в тот вечер спутал ее с донной Бе? Нет, он ничего не спутал. В тот вечер Коко открыл ей, что эти благословенные их дела и в самом деле существуют и что они важны, и даже весьма важны, как, впрочем, важно и ее длинное дорожное платье.
Л.Пиранделло. Стилизация Д.Алькорна
С детских лет, привыкнув к тому, что раз, а то и два в неделю отец уезжал в Цунику, и, наслушавшись разговоров о поместье Чумиа, о серных копях Монте-Дьези и о разных других копях, владениях и домах, Диди легко освоилась с мыслью о том, что все эти богатства являются собственностью баронов Брилла и принадлежат ее отцу.
На самом же деле они принадлежали маркизам Нигренти ди Цуника. Отец ее, барон Брилла, был всего лишь опекуном. И вот эта опека, доставлявшая отцу в течение двадцати лет завидное благополучие, а Диди и Коко – полный достаток, должна была кончиться через три месяца.
Диди было чуть больше шестнадцати, и она родилась и выросла среди этого благополучия. Коко же перевалило за двадцать шесть, и он сохранял отчетливое воспоминание о далеких годах нищеты, в которой билась семья, прежде чем отец всеми правдами и неправдами выхлопотал себе опекунство над несметным богатством этих маркизов Цуника.
А вот теперь над ними снова нависает угроза нищеты, быть может, и не такой, как раньше, но которая после двадцати лет благоденствия наверняка показалась бы им еще более тяжелой, и отвратить ее можно, только приведя в исполнение тот план военной кампании, который с таким искусством измыслил отец. Путешествие в Цунику и было первым стратегическим маневром.
По правде говоря, даже не первым. Дело в том, что три месяца назад Коко уже ездил с отцом в Цунику на разведку; он пробыл там около двух недель и познакомился с семейством Нигренти.
Насколько Коко мог понять, семейство состояло из сестры и трех братьев. Твердо он не был в этом уверен, потому что в старинном замке, расположенном на горе, которая господствует над всей Цуникой, проживали еще две восьмидесятилетние старухи, две тетки, принадлежность которых к Нигренти он точно не мог определить. Это были не то сестры деда нынешнего маркиза, не то сестры бабушки.
Самого маркиза звали Андреа, ему было около сорока пяти лет, и по окончании срока опеки к нему, согласно завещательному документу, должна была перейти главная часть наследства. Два брата Андреа: один – дон Фантазер, как окрестил его отец, был священником, а другой, по прозвищу Кавалер, был просто лоботряс. Следовало остерегаться обоих, и больше священника, чем лоботряса. Сестре маркиза было двадцать семь лет – на год больше, чем Коко; звали ее попеременно то Ага– той, то Титиной. Была она хрупкая, как облатка для причастия, и бледная, словно воск; в глазах у нее застыла безысходная тоска, а длинные, костлявые и холодные руки всегда дрожали от смущения, робости и неуверенности в себе. Видимо, бедняжка была самим воплощением добродетели и чистоты: за всю жизнь она не сделала и шагу из замка, ухаживала за двумя восьмидесятилетними старухами, своими тетками, вышивала да еще «божественно» играла на рояле.
Так вот, план отца был простой: прежде чем минет срок опеки, устроить два брака – дочь выдать за маркиза Андреа, а Коко женить на Агате.
Современное издание Пиранделло
Когда Диди объявили об этом впервые, лицо ее вспыхнуло, словно раскаленный уголек, а глаза заискрились негодованием. Ее взорвало не столько известие, сколько тот непринужденный цинизм, с каким Коко сам шел на эту сделку и теперь предлагал ей то же самое в качестве единственного спасения. Как! Выйти ради денег замуж за старика, который ровно на двадцать восемь лет старше ее?
– Ну, уж будто на двадцать восемь? – подтрунивал Коко над этим взрывом негодования. – Какие там двадцать восемь, Диди! Зачем привирать? На двадцать семь… ну, на двадцать семь и несколько месяцев.
– Коко, ты просто мерзавец! Мерзавец, вот и все! – выкрикнула Диди, дрожа от негодования и показывая ему кулачок.
Но Коко не унимался:
– Я же говорю тебе, что женюсь на добродетели! На самой что ни на есть добродетели, Диди, на воплощенной добродетели! Я женюсь на добродетели, а ты называешь меня мерзавцем. Она, правда, на какой-нибудь годик старше меня… Но, видишь ли, милая, я должен тебе заметить, что добродетель не может быть особенно юной. А ведь я так нуждаюсь в добродетели! Ты же знаешь, что я шалопай из шалопаев, распутник из распутников – словом, настоящий проходимец, как утверждает папа. Пора образумиться – буду расхаживать в шикарных туфлях с вышитым на них золотым вензелем и баронской короной, а на голове у меня будет бархатная шапочка, тоже расшитая золотом, с великолепной шелковой кистью. Барон Коко ди Добро д'Етель… Барончик-красавчик! Правда, здорово, Диди?
Тут он дурашливо склонил голову набок и принялся расхаживать с глупым-преглупым видом, потупив глаза, вытянув губы трубочкой и изобразив сложенными ладонями подобие козлиной бородки.
Диди невольно прыснула со смеху.
Воспользовавшись этим, Коко принялся вкрадчиво уговаривать сестру, перечисляя ей все радости, какие он смог бы доставить бедняжке, хрупкой, как причастная облатка, и бледной, как воск. Ведь за те две недели, которые он гостил в Цунике, Агата ясно дала понять, несмотря на всю свою робость, что видит в нем спасителя. Ну да! В этом же все дело! Братья – Кавалер (кстати, на стороне у него есть бабенка, от которой он прижил десять, пятнадцать, двадцать, уж не знаю, сколько там детишек) – заинтересованы в том, чтобы она оставалась незамужней и чахла взаперти. Так вот, для нее Коко будет ярким солнышком, самой жизнью. Он увезет ее с собой в Палермо, в чудесный новый дом, и пойдут празднества, театры, путешествия, поездки в автомобилях… Конечно, спору нет, красавицей ее не назовешь, скорее она даже уродлива, но что поделаешь, для жены сойдет. Главное, она добра и настолько нетребовательна, что будет довольствоваться самым малым.
Он еще долго продолжал болтать все в том же шутовском тоне и только о себе, о своем жертвенном благодеянии, так что Диди, раздосадованная и подстрекаемая любопытством, наконец, не выдержала:
– Ну а какая же роль отводится мне? Тяжело вздохнув, Коко ответил:
– Что касается тебя, Диди, то твое дело куда более хлопотное. Беда в том, что тут замешана не только ты.
Диди нахмурилась:
– Что ты хочешь этим сказать?
– Хочу сказать… хочу сказать, что вокруг маркиза увиваются и другие женщины. И в особенности… одна!
И тут весьма красноречивым жестом, видимо призванным пробудить воображение, Коко намекнул на необыкновенную красоту этой женщины.
– Вдова… лет тридцати… вдобавок кузина… Сладко прищурившись, Коко чмокнул кончики своих пальцев.
Диди даже передернуло от отвращения:
– Ну и пусть забирает его себе!
(«Длинное платье», перевод А. И. Алексеева)
Пиранделло умер в Риме 10 декабря 1936 года. Согласно его последней воле, похороны проходили без публичной церемонии, прах писателя был предан земле на его родине в Сицилии.