В июне 1836 г. Гоголь уезжает за границу. Побывав в Бремене, Франкфурте-на-Майне, Баден-Бадене, на несколько недель, в августе, он останавливается в швейцарском городке Веве, где возобновляет работу над «Мертвыми душами». А в сентябре из Женевы, пишет М. П. Погодину: «Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь…» (XI, 60). В ноябре, обращаясь к В. А. Жуковскому, воссоздает атмосферу работы над «Мертвыми душами»: «Осень в Веве наконец настала прекрасная, почти лето. У меня в комнате сделалось тепло, и я принялся за Мертвых душ, которых было начал в Петербурге. Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись. Швейцария сделалась мне с тех пор лучше, серо-лилово-голубо-сине-розовые ее горы легче и воздушнее. Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь, вещь, которая вынесет мое имя. Каждое утро, в прибавление к завтраку, вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было для меня достаточно, чтобы усладить мой одинокий день» (XI, 73–74).
Гоголь пишет «Мертвые души» вне России. Это дает ему возможность видеть ее из «прекрасного далека» — целостно, эпически объемно. Он определит это как особенность своей творческой личности: «Уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей своей громаде» (XII, 46). Всеобъемлющий взгляд, который вырабатывает писатель, позволяет ему видеть не только бытовую и социальную конкретику жизни, но Россию как национальное целое: с богатым историческим прошлым, с потенциалом богатырства в настоящем. После «Ревизора», по признанию самого Гоголя, он почувствовал потребность сочинения, «где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться» (VIII, 440).
Постепенно, в ходе работы, меняется понимание жанра создаваемого произведения. М. П. Погодину Гоголь замечает: «Вещь, над которой сижу и тружусь <…> не похожа ни на повесть, ни на роман» (XI, 77). Ему же сообщается, что труд будет «в несколько томов». Впервые «Мертвые души» названы поэмой в письме В. А. Жуковскому от 12 ноября 1836 г., в том, где было сказано: «Вся Русь явится в нем!». Поэтому уже на самых ранних этапах творческий процесс предполагал освоение огромного материала, связанного с национальной историей и культурой. «Не представится ли вам каких-нибудь казусов, могущих случиться при покупке мертвых душ? — спрашивал Гоголь В. А. Жуковского. Это была бы для меня славная вещь потому, как бы то ни было, но ваше воображение верно, увидит такое, что не увидит мое. Сообщите об этом Пушкину, авось либо и он найдет что-нибудь с своей стороны. Хотелось бы мне страшно вычерпать этот сюжет со всех сторон» (XI, 75). М. П. Погодина просил прислать «каталог книг» «относительно славянщины, истории и литературы» (XI, 35). Н. Я. Прокоповича одолевал просьбами сообщить и прислать то, что «вышло по части русской истории, издания Нестора, или Киевской летописи, Ипатьевской, или Хлебниковского списка» (XI, 116). В этом же письме упоминал «перевод Славянской истории Шафарика» и «описание праздников и обрядов» Снегирева (там же). Тому же адресату позже направил еще одну просьбу: «…Особенно книг относительно истории славянской и русской, русских обрядов, праздников и раскольничьих сект» (XI, 134) [8].
Ю. В. Манн настаивает на том, что «Мертвые души» уже с самого начала, еще в Петербурге, ощущались Гоголем как труд необычный, единственный — главный труд его жизни. В ходе работы это ощущение не только возросло, но в нем появилось нечто новое — идея избранности, высшей предопределенности. «И ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой» (XI, 46). Мысль об общественной значимости труда также укрепляется в сознании Гоголя.
Работу над поэмой постоянно сопровождала авторская рефлексия, в которой чередовались некоторая экзальтация, уверенность в успешном воплощении задуманного и опасение, выполнима ли поставленная задача. В. А. Жуковскому 30 октября 1837 г.: «Я весел; душа моя светла. Тружусь и спешу всеми силами совершить труд мой» (XI, 112). П. А. Вяземскому 25 июня 1838 г.: «Что если я не окончу труда моего?.. О, прочь эта ужасная мысль! Она вмешает в себя целый ад мук, которых не доведи Бог вкушать смертному» (XI, 157).
Гоголю не хочется, чтобы новая «вещь» походила на «повесть» или «роман». Отталкивание от повестей, которые составляли творчество Гоголя 1830-х годов, знаменательно. И повесть, и роман представляются формами, если не исчерпавшими свои жанровые возможности, то и не позволяющими выходить к новому эстетическому измерению действительности. «Роман не берет всю жизнь, — сказано в „Учебной книге словесности для русского юношества“, — но замечательное происшествие в жизни, такое, которое заставило обнаружиться в блестящем виде жизнь, несмотря на условленное пространство» (VIII, 482); «величайшее, полнейшее, огромнейшее из всех созданий драматико-повествовательных есть эпопея» (VIII, 478). Идея синтеза, которая всегда привлекала Гоголя, в данном случае могла приобрести очертания синтеза именно жанрового, который предполагал сложное, но органичное совмещение эпического беспристрастного охвата реальности, в ее общечеловеческом и национальном измерении, с ярко выраженным авторским началом, допускающим как иронию, так и лиризм, в их уникальном взаимодействии.
Побывав в разных странах Европы, Гоголь отдает предпочтение Италии, находя в ней соединение тех состояний, которые прежде казались несовместимыми; он ощущает полноту непосредственной жизни и «художнически-монастырское» уединение. «Словом, вся Европа для того, чтобы смотреть, — пишет он в апреле 1837 г. А. С. Данилевскому, — а Италия для того, чтобы жить» (XI, 95). Но итальянская жизнь влечет Гоголя не только своей непосредственностью, но и напоминанием об уникальных запасах многовековой культуры; в Риме сошлись язычество и христианство, и художник может чувствовать, чуть ли не осязать и то и другое.
Вновь создаваемое произведение должно было и русский мир внести в этот мировой художественный контекст, находя национальной его оригинальности полноправное место в общечеловеческом пространстве. Выстраивая художественный мир, автор избирает «характеры… на которых заметней и глубже отпечатлелись истинно русские, коренные свойства наши» (VIII, 442), но при этом опирается на многообразный мировой культурный опыт — поверяя его, трансформируя и все же считая его для себя абсолютно необходимым.
Исследователи соотносили и замысел, и сам процесс работы Гоголя над «Мертвыми душами» с созданием величайших произведений мировой литературы, прежде всего с «Божественной комедией» Данте. Впервые П. А. Вяземский, затем С. П. Шевырев, А. И. Герцен, позднее — Алексей Веселовский высказывали мысль о перекличках первого тома «Мертвых душ» (и всего замысла поэмы) с первой частью дантовского творения — с «Адом». Ю. В. Манн обратил внимание на то, что в сознании русского общества «Божественная комедия» представала как поэма, а для Гоголя дантовская традиция имела особое значение. В тексте поэмы Гоголя исследователь отметил ряд реминисценций из Данте, поясняя в то же время, что дантовская традиция Гоголем была преобразована и включена в новое художественное целое [9]. Указывая на связь «Мертвых душ» с дантовской традицией, отмечают также, что поэма Гоголя, как и «Божественная комедия», должна была состоять из трех частей (по аналогии с «Адом», «Чистилищем» и «Раем»).
Н. Перлина не только «Божественную комедию», но и средневековые видения рассматривает как парадигму «Мертвых душ» Гоголя. Она отмечает четкую структуру литературного жанра религиозного видения (опираясь на исследования Б. И. Ярхо) и высказывает мысль о «сохранении в телеологической задаче и в художественной ткани „Мертвых душ“ живой памяти жанра видений», проявляющейся в том, что «эстетическое ясновидение автора открывает читателю духовные истины, непосредственному человеческому сознанию недоступные, но раскрывающиеся ему в содержании видения» [10].
Многолетняя работа над поэмой все более укрепляла Гоголя в мысли об особой культурной и духовной миссии, которую может выполнить это произведение. В конце декабря 1840 г. он писал С. Т. Аксакову: «Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том „Мертвых душ“. Переменяю, перечищаю, многое перерабатываю вовсе… Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые, невинные и скромные главы вы уже знаете» (XI, 322–323).