Замолкаю. Губы у него дрожат.
Возле тахты растянулся Норд, Султан — у дальней стены. Он дремлет. Уши его поворачиваются. По комнате кружит муха.
Муха угомонилась. Тишина. Волк поднимает голову.
Он изучает трещину на потолке — трещина недавняя. Над тахтой когда-то висел ковёр, — волчонок смотрит на гвозди. На крайний гвоздь, затем на второй в ряду, на каждый по очереди. Приковался к чему-то повыше: там воткнута кнопка. Ещё выше: мой рюкзак. На потолке муха. Гипсовая лепнина. Трещина. И одновременно — я, ежесекундно — я, опасливо, с подозрением, невыпускаемая, подслеженная — я, человек. По мне скользят безрадостные звериные очи.
Что между мной и этим волчонком встало?
Придушенная овца. Затравленный конь. Ручной лосёнок Умница, убитый волками в Печорской тайге под Сожвой. И — Дельфа. Наша красавица Дельфа, сеттер. Из Романовского лесничества, где охотился мой отец, её выманили волки (та самая поза, бочком, бочком, я тебе доверяю, давай познакомимся? И, словно бы испугавшись, прочь — догоняй меня?).
Между нами пара матёрых, застреленных зимой в окладе. И переярок — мне рассказывал о нём отец. Переярок, годовалый волчонок, что поскуливал тогда в кустах, просился, глупый, за флажки, в оклад к родителям.
Между нами — неумелый калечащий выстрел. И капкан. И разграбленное логовище, сваленные в мешок волчата…
Я не окликала Норда, а он стучит по полу хвостом. Ко мне стучится. Опускаю с матраса руку. Берусь за сильную собачью лапу.
Я не одна, нас трое. Но всем нам — волку, мне, собаке — не до сна.
Галчонка мне принёс сосед.
— Через неделю я еду в командировку, — с досадой толковала я старику, — и для чего вы его подобрали? Это же слёток, родители его бы кормили!
— А кошки-то, кошки! — возражал старик. — А дома-то у меня, сама понимаешь… Шурка!
Шуркой он называл внука, парня лет пятнадцати, которого весь наш девятиэтажный дом отлично знал. Во дворе он звался Сашка-Длинный и славился многими проделками — даже перечислять их не хочется. Был случай, когда он избил прохожего. Ещё было известно, что кошкам лучше не попадаться ему на глаза.
— Возьми галку-то, — упрашивал Шуркин дед, — ведь пропадёт. Ты погляди, до чего она ласковая, — жалостно говорил старик, а у него на плече сидела чёрная птица и нежно поклёвывала его седое волосатое ухо.
Выхода у меня не было. Застелили газетами комнату, дед притащил откуда-то чиненую-перечиненую клетку.
Первую ночь я беспокоилась, прислушивалась, жив ли галчонок в клетке, накрытой платком, но птенец сразу привык к новому своему положению. Он тихо спал ночами. Утром я окликала его. Он хрипло отвечал. Я открывала дверцу, он ступал на мою ладонь горячими от сна лапами. Встряхивался, почёсывался, поглядывал, приходя в себя. Перелетал на стол, где обычно лежал зажим для белья, которым на ночь скреплялись шторы.
Он поднимал зажим и швырял, двигал его, вставлял в дырочку свой большой клюв. И вдруг, обернувшись ко мне, с криком открывал рот, трепеща крыльями. Я поспешно заталкивала ему в горло творог или мясо. Он глотал, давясь, требовал ещё… День начинался.
Однажды я заметила, что он не пьёт, а окунает в поилку голову и встряхивается, брызгаясь. Я принесла и поставила на пол тарелку с водой. Галчонок заинтересованно зашагал вокруг тарелки, останавливаясь, поглядывая, не решаясь приблизиться. Наконец он потянулся к воде. Коснулся — вода всколыхнулась. Он стоял, вытянув шею, пошевеливая клювом воду, и дивился на зыбь.
Он ступил в тарелку одной своей ногой. Ступил двумя. Присел, забил крыльями, заплескался, и полетели брызги по всей комнате — на паркет, на мебель, на стены. А я не мешала ему, только смотрела — такое удовольствие было смотреть.
Вылез он мокрой курицей. Перья слиплись, проглядывало розовое беззащитное тело. И долго занят был собой — ерошился, чистился, хлопал крыльями, просушивая их.
Он не любил, когда я уходила из комнаты, не выпускал меня. Я бросалась бегом, галчонок с криком и шумом догонял и садился мне на голову. Я подставляла руку — он переходил с головы на мой палец. Я подносила галчонка к лицу. Он внимательно рассматривал меня голубыми глазами, трогал, поклёвывал и быстрым движением клюва — будто ножницы раздвигались открывал мои губы или перебирал волосы.
Мне не хватало с ним только игры, я не знала, как играют с птицей. Да и умеет ли птица играть?
Как-то я устроилась в кресле — заниматься. Он прилетел и сел на верхний край тетради, съехал по странице и начал ловить конец карандаша. Я дала ему поймать карандаш. Потянула — он не отпустил. Напрягаясь всем телом, он вырывал у меня карандаш, как щенок вырывает из рук палку.
Я прижала пальцем его ногу. Он тотчас отдёрнул её. Прижала другую — он проворно убрал и эту. И ждал, уставясь, что будет дальше.
Я легонько потрепала его за опущенный клюв. Он замотал головой, высвободился, схватил меня за палец — тоже легонько. Стоял, задорно расставив ноги, не закрывая рта, готовый продолжать.
Опять я его за клюв, он — за палец. Но скоро он устал или ему разонравилось — отскочил, вспрыгнул на моё плечо, а когда я потянулась за ним, проговорил мне в самое ухо, шёпотом:
— Хаф-хаф!
На щеке я почувствовала его горячее дыхание. Что он хотел сказать? Не знаю. Тогда я ещё плохо понимала его.
Приближался день моего отъезда. Правда, настоящая командировка, на целый месяц, предстояла только в августе, сейчас я уезжала на пять дней. Куда девать птенца?
Я листала записную книжку, звонила знакомым; один не мог взять галку, у другого телефон не отвечал. И я решилась оставить ключ соседу.
— Раз шесть на день приходить надо, кормить. Сможете?
— Чего поделаешь, — отвечал старик, — приду.
— Смотрите только, чтобы ваш Шурка…
— Да ты что! — сказал старик, округляя глаза. — Его какое дело!
И я уехала.
В Вологде, особенно вечерами в гостинице, я думала про галчонка и удивлялась своему легкомыслию. Да разве можно было оставлять ключ старику? По шесть раз на день отпирает он мою дверь и Сашка ничего не замечает? Не может этого быть!
Зимним вечером во дворе у нас ребята жгли однажды доски, и я подошла к костру. Был там и Сашка. И ещё стояли и смотрели на огонь люди, которые вышли гулять со своими собаками. Собаки возились тут же, и Сашка, поглядев на молодого весёлого пуделя, сказал непонятно:
— Живое мясо.
Я вспомнила, как он произнёс эти слова, остановив на собаке ленивый, медлительный взгляд, и больше старалась не гадать о том, что ждёт меня дома.
Приехала я домой днём. Отворила дверь… Галчонок был жив! Он сидел на книжной полке. Он не слетел ко мне, не подал голоса, как делал раньше, но он был жив.
Пока я раздевалась и разбирала вещи, он молча смотрел на меня сверху. Я влезла на стул и подняла к нему руку. Тяжело хлопая крыльями, с пронзительным криком, какого я у него ещё не слыхала, он перелетел на другой конец полки.
Я перетащила стул, опять влезла — и снова он шарахнулся. Он и по виду стал другим, я не узнавала его. Да и он ли это, тот ли галчонок?
Я стояла на стуле, издали показывая ему ладонь, а он смотрел и кричал своим новым, нестерпимо резким голосом, в котором я уловила отчаяние.
Очень медленно, чтобы не спугнуть, я потянулась к нему ещё раз. Он нагнулся. Я поднесла руку, и он вдруг сдавил мне палец с такой силой, что я чуть не вскрикнула.
Теперь я поняла, что в нём изменилось. Я оставила птицу с блестящими, плотно уложенными, крепкими перьями — сейчас они измочалены. Может быть, птицу ловили, гоняли, чьи-то руки мяли её перья… Крылья, хвост, серебристая шея, даже лоб — всё разлохмачено, растерзано.
Птенец больно кусался, но я не отнимала руки.
— Галя, — твердила я ему, — не бойся, это я! Галя!
Долго я стояла на стуле, ждала, уговаривала. Постепенно он успокоился и затих. Вот он наклонился. Молча потёрся о мою ладонь растрёпанной головой. Тут же с криком отпрянул. Но я уже не сомневалась, что он вспомнил, узнал.
Я распаковывала вещи и думала о том, что пройдёт время, перелиняют у него молодые изломанные перья, забудется страх. Я отворю окно. Он станет жить под крышей над моим окном, а зимой, в морозы, возвращаться домой…
Савояр (франц.) — житель Савойи, странствующий с учёным сурком и с шарманкой.