В мастерской все было рыжим и серым от глиняной пыли, под подошвами сандалий хрустели глиняные черепки, а по углам стояли вложенные одна в другую, столбиком, чаши, готовые к росписи. На полках вдоль стен сохли сырые глиняные вазы, темные, как земля после дождя, и лежали глиняные формы для особо сложных фигурных сосудов. У старика был глиняный штампик, которым он выдавливал узоры по краям вазы, и еще штамп, которым оттискивал узор, похожий на ромашку, на донышках тарелок и блюдец.
Сосуды лепил он из хорошо отмученного, хорошо размешенного глиняного теста, сушил и отдавал художнику расписывать и после отправлял в печь.
Печь стояла во дворе мастерской, а кроме печи, во дворе еще был колодец, чтобы брать воду для глины, и бассейн, где рабы размешивали глину палкой. Печь была подобна огромному круглому муравейнику, разделенному на два этажа с двумя отверстиями. Вниз закладывали дрова, сверху, через верхнее отверстие, бережно загружали сырую посуду, на которой, образуя рисунок, лежали свежие пятна подсохшего черного лака.
К печи старик не любил никого подпускать, и хотя всю жизнь, разбив ломиком глиняную лепешку, которой замуровывал вход в печь, вынимал остывающие глиняные сосуды, он так и не привык к тому, что глухая сырая глина от огня становится твердой и звонкой, и всегда видел в этом чуде вмешательство богов.
То, что выходило из печи, называлось не так, как говорим мы: «обожженные изделия», но одним кратким красивым словом — керамос[18]. Он наклонялся над размурованной печью, брал одну из ваз и держал ее бережно, как ребенка. Видя это, дочь не раз говорила ему:
— Отец, я думаю, что, с тех пор как я выросла, ты любишь керамос больше, чем родную дочь.
Что мог сказать старик? Что, выросши, она стала чужой?
Что для него весь мир — это печь, керамос и мастерская и потому он горевал, что боги не послали ему сына, который мог бы наследовать его ремесло?
Что потому-то и мечтал он, чтобы она, его дочь, полюбила художника Евтимида, который работал с ним, и вышла бы за него замуж и никуда бы не уходила от него, от печи его, от керамос?
Боги судили иначе. Тот, которого она полюбила, год проучился и мастерской, и, увы, к росписи оказался неспособным. Звали его Евфроний. Парень не научился ничему и ничего, по правде говоря, не желал рисовать, кроме одного-единственного рисунка. Рисовать он умел только воина в шлеме, с круглым щитом и копьем.
И поскольку лицо этому воину он всегда рисовал свое, старик и сказал ему однажды, что, если дело так пойдет дальше, лучше будет, если он превратит свою мечту в жизнь и впрямь пойдет воевать.
Сказал он это в сердцах, чтобы раздосадовать нерадивого малого и заставить работать, да так и получилось, как он сказал.
Евфроний пошел на войну. Он с легкостью променял милый старику керамос на шлем, а тонкую кисть из пера бекаса — на грубое копье. И значит, уничтожать живых ему было приятнее, чем возвращать к жизни мертвых героев, рисуя их на керамос.
Он пошел в солдаты и ни о чем не пожалел, не обернулся на пороге и не взглянул еще раз на мастерскую, где солнечный луч становился серым от пляшущей глиняной пыли.
Зато унес он с собой нечто получше керамос — сердце девушки, полюбившей солдата.
Старик не простился с ним, а художник Евтимид похудел от обиды так, что нос у него стал длинным и острым.
Так как же, спрашивается, он, старик, должен теперь относиться к дочери, которая полюбила того, кто предал керамос, и, значит, ими она предала то, что отцу было дороже жизни?
Так он думал, усердно работая на солнцепеке у своей невысокой печи, раскалившейся снаружи от солнца, а изнутри — от огня.
Вдруг он услышал голоса и хоть не хотел подслушивать, но понял, кто это разговаривает за углом дома.
— Ты уходишь на войну. Ты долго не придешь. Может быть, ты влюбишься в прекрасную пленницу и женишься на ней, а меня забудешь. Может быть, тебя убьют. О, ты не вернешься ко мне! Душа моя не сможет забыть тебя никогда, но глаза мои могут забыть твое лицо.
А Евфроний, конечно, не умел утешить ее. Он был простой малый и не умел говорить, как ораторы, владевшие наукой разговора. А что касается ума, то боги, создавая его, были не слишком щедры.
— Ничего, — сказал он. — Даст бог, мне не встретится пленница красивее тебя. А если меня убьют, я подожду тебя в царстве мертвых. Я буду ждать. А ты живи подольше, я все равно, дождусь, все равно там делать больше нечего. А когда ты умрешь, ты явишься в царство мертвых, и мы встретимся. Я буду приходить на берет реки мертвых — Леты[19] и смотреть вдаль: кого это еще везет мрачный перевозчик Харон[20] в своей тихой лодке?
— Горе мне, да как же я найду тебя в царстве мертвых, если и забуду твое лицо? Я же буду уже безобразной старухой, и ты не узнаешь меня.
Слыша ее стоны и причитания, старый гончар не выдержал. Можно ли спокойно работать, когда твое дитя убивается и страдает? И он простил ей неразумную любовь к этому парню и простил ему, что он не сумел воспылать любовью к керамос. Что же делать? Видно, так решили боги, спорить с ними — пустое и опасное дело… Видно, Афина отказалась от Евфрония и передала его из рук в руки Арею[21], богу войны. Что же, пускай Арей теперь заботится о нем, и, значит, надо будет попросить Арея, чтобы он вернул Евфрония невесте, и принести к его алтарю в подарок хороший фиал с хорошим маслом.
— Не плачь, — сказал он. — Я не могу сделать так, чтобы твой милый не ушел на войну, это было бы позором и бесчестьем для мужчины. Но я помогу тебе иначе. Я оставлю тебе его тень, а ты ведь знаешь, что тень — это часть человека, и в тени может даже жить душа его… Встань сюда, Евфроний, и подай мне самую острую стрелу из твоего колчана.
И он поставил его так, чтобы тень его лица оказалась на белой стене, и взял стрелу в руки.
Дочь же догадалась, что он хочет сделать, но она помнила, что отец недолюбливал ее жениха, и испугалась, не поранит ли он стрелою его тень. А ведь тот, кто повредит тень, нанесет вред хозяину тени — ведь так полагали те, кто занимался опасным волшебством…
И она сказала:
— Дай мне стрелу, отец. Я сама сделаю это.
Ома сама обвела тень, и стрела оставляла след на стене.
А старый гончар принес глины и залепил глиной все, что обвела стрела.
И девушка увидела мужественный профиль своего милого и обрадовалась, потому что был он похож на героя, каких с большим искусством рисовал на лучших керамос художник Евтимид.
Говорят, так возник первый портрет из глины, барельеф. Для этого понадобились только стрела, стена, глина и тень.
Но легенда умолчала о том, что, для того чтобы получилось изображение живого человека, нужно было вдохнуть и него любовь и горе девушки, а мастеру приложить руку.
Что было с ними со всеми дальше? Наверное, Евфроний ушел на войну, а невеста, должно быть, часто сидела на камне напротив той стены, где был его профиль.
А старик до самой смерти трудился над тем, чтобы лучше и лучше получался его любимый керамос, и работы у него всегда было очень много, потому что, судите сами, сколько посуды требовалось древним грекам, если они завели себе разную посуду для разных блюд. Мясо они ели на глиняных тарелках — пенаках, а рыбу на пенаки уже, оказывается, нельзя положить. Для рыбы особые тарелки.
Делали из глины огромные амфоры — сосуды с острым дном и крошечными ручками, будто заломленными над головой. Амфоры не могли стоять, как кувшины, зато они лежали на боку, плотно сцепившись одна с другой, и не лопались, если по ним ходили люди; были они удобны для перевозки на кораблях, и возили в них оливковое масло и вина.
Амфору, конечно, не подавали к столу. Из нее вино черпали глиняным черпаком — киафом. Вино лили в сосуд, который назывался кратер, в кратер же лили и воду, чтобы смешать вино с водой.
А уж пили из всяческих чаш, и чаши были различные: скифосы, котилы, конфары, ритоны, мастосы, килики.
И были еще фиалы, в которых носили масло для возлияния богам.
И были еще кувшины, которые выдавались в премию на разных состязаниях — предки кубков, которые до сих пор служат спортивным призом.
И были гидрии — кувшины с тремя ручками, которые женщины несли на голове, когда шли за водой к источнику.
И лекифы — флаконы, в которых хранилось масло.
И светильники в виде маленьких сплющенных кувшинчиков, в которые наливали масло и опускали фитиль.
И еще эпинетроны — глиняные наколенники, которые применяли при работе ткачихи.
И всевозможные вазы с росписью, большие и малые, с изображением людей, богов, битв и событий, описанных в мифах.
Греки передавали друг другу чаши, а мальчики и рабыни наливали из кратеров в чаши напиток, поэтому во время пира посуда все время была в движении. И при пляшущем неверном блеске светильных огней казалось, что движутся на стенках сосудов гибкие маленькие фигуры, и пляшут красные танцовщицы в развевающихся красных одеждах и черный Дионис[22], бог вина, откинув черный плащ за плечи, поднимает маленькую черную чашу, и черная богиня Афина возносит над головой тонкое черное копье…