Додо Вадачкориа
Вишнёвое дерево при свете луны
Я приехал в гости к Додо́ Вадачко́риа в город Тбилиси, чтобы продолжить работу над переводом её книги рассказов о детстве. Хотелось своими глазами увидеть те места, где прошли юные годы автора, подышать воздухом её далёких воспоминаний. Ведь почти каждый писатель в отличие от людей других профессий проживает, как минимум, две жизни вместо одной: первый раз — наяву, второй раз, когда пишет воспоминания о своих, уже прожитых днях детства.
Вскоре после приезда вместе с Додо мы гуляли по улицам Тбилиси. «Вот новый город, — говорила она, — а вот таким он был в дни моего детства: старые дома, отремонтированные и покрашенные в яркие тона, и бесконечные балконы и балкончики, придающие постройкам воздушность и даже какую-то своеобразную невесомость!..» На машине мы объезжаем окрестности города — окрестности тоже изменились, но меньше, чем сам город… Едем в местечко Каджо́ри!.. Местечко, где Додо была ещё не Додо, а Джанико́. Едем в детство. Местечко тоже изменилось, но ещё меньше, чем сам город и его окрестности. Родительский дом, в котором была аптека, совсем обветшал (хотя и сегодня в нём, как и прежде, местная аптека). Говорят, что и аптеку снесут, а жаль. Можно было бы сохранить. Чужая жизнь встречает Додо в её когда-то родном доме. Переступаем порог. В комнатах живёт сотрудница аптеки. Додо пытается понять и уяснить значение всего, что попадается на глаза. Взгляд её грустнеет. Что видят сейчас её глаза? Что с чем сравнивают? Узнают и не узнают? Я замечаю, как сосредоточена Додо. «Что она сейчас переживает? — спрашиваю я сам себя и сам себе отвечаю: — Как что?.. Те рассказы, которые она уже написала, и те рассказы, что она ещё напишет о своём детстве и юности…»
Я вспоминаю слова из письма, которое получил от Додо перед самым отъездом из Москвы. «…Дорогой Валерий! — писала она. — У каждого человека бывает в жизни нечто желаемое и заветное, где бы он ни находился, эта мечта всегда с ним, во сне и наяву, она становится неотделимой частью его существования…»
Мы идём по улочкам Каджори, и Додо то улыбается, то смеётся, то становится серьёзной это значит, что постоянные спутники её детства, верные друзья безвозвратно ушедших лет и сейчас рядом с нею. Это они вместе с нею по-прежнему смеются, поют, мечтают, влюбляются, смотрят на ослепительно бирюзовое небо, подёрнутые дымкой тумана синие горы. Радуются белоснежным ландышам и нежным фиалкам, снова вместе составляют огромные букеты маков. В трескучие зимние морозы прокладывают путь в хрустящем снегу и замёрзшим пальцем выводят на снегу знакомые имена. Так же бережно повязывают друг другу красные пионерские галстуки и, не переводя дыхания, взбираются на высокие, очень высокие горы, чтобы оттуда, может быть, дотянуться до сверкающей луны…
Иногда воспоминания Додо как бы материализуются, когда на её пути встречается какой-нибудь или пожилой мужчина, или женщина — друзья детства!.. Есть о чём поговорить!.. Есть что вспомнить! Начинается оживлённый разговор на грузинском языке. Я с удовольствием прислушиваюсь к его звучанию и жалею, что эту грузинскую музыку не услышат русские читатели…
Под вечер мы возвращаемся в Тбилиси. Полный благотворных и всё оживляющих впечатлений, я сажусь за работу.
В. Медведев
Белое платье в синий горошек
Ну, как же это я не догадалась загодя нарядиться в своё любимое белое платье в горошек, а теперь поезд уже подходил к станции с оглушительным свистом и остановился, будто еле сдержал себя.
С правой стороны показались кудрявые горы моей деревни. Не совсем нормальный Шали́киа с таким счастливым выражением на лице встречал поезд, будто каждый вагон был набит его родственниками.
— Доброго вам здоровья, батоно![1] — поздоровался он с дядей Гри́голи и взял у него багаж. — Опять привёз к нам эту девочку? — Он раскрыл огромный рот и, скосив глаза, обнажил свои жёлтые длинные, как у лошади, зубы. — На фаэтоне поедете или автомобилем? — спросил Шаликиа, словно его и фаэтон, и автомобиль стоят у вокзала и он повезёт вас, на чём вы пожелаете.
— Кто нас раньше встретит, на том и поедем, Шаликиа мой, — ответил дядя и сунул деньги в его огромный разорванный карман пиджака.
— Халодни вода, халодни вода, каму нада!
Босоногий мальчишка с запотевшим кувшином ворвался на перрон, в одной руке он держал что-то съедобное и уплетал за обе щеки; подвёрнутые до колен брюки его были мокрыми. Он так туго завязал свой пояс, что выцветшая сорочка длинными, как у фрака, фалдами висела сзади. Грудка у него выпирала, как у лани, карие глаза разбегались. Увидев нас, он отшвырнул недоеденный кусок за спину и крикнул ещё громче:
— Каму нада, халодни вода!
— Ах, если ты словами не объяснишь, то мы ведь так и не поймём, что у тебя в этом кувшине вода! В такую рань кому нужна, парень, твоя тёплая вода? — стал издеваться над ним Шаликиа.
— Дай-ка выпить пару глотков, сынок, — сказал мой дядя. Он, если б даже до этого выпил и большой кувшин, всё равно от родниковой воды не отказался бы ни за что.
— Сейчас, батоно. — Мальчик поставил кувшин на согнутое колено, вынул из кармана чистый гранёный стакан, сполоснул водой, вылил, потом, осторожно держа стакан двумя пальцами, наклонил кувшин. Пока вода лилась, журча, стакан успел весь запотеть.
— Тебе не хочется пить? — спросил меня дядя и даже протянул мне стакан.
Я хотела пить, но отказалась, потому что в который раз пожалела, что на мне не было надето белоснежное платье в горошек и оно праздно лежало на дне чемодана.
Дядя с удовольствием выпил всю воду из стакана, разгладил усы.
— Дай бог тебе здоровья, какая вкусная вода! — Сунул руку в карман, чтобы достать гривенник, но мальчик отскочил, как чертёнок, в сторону:
— Что вы, батоно?!
Мальчик с достоинством взрослого удалился. Послышалось уже издали:
— Холодни вада, каму нада…
Не думайте, что этот мальчуган так просто продаёт воду, он собирает деньги на учебники. Одна бабушка у него на этом свете и такая слабенькая. Она когда с козой идёт, то делает вид, что тащит козу, а на самом деле коза её тащит.
Так мы стояли у вокзала и ждали машину, а я искоса поглядывала на Шаликиа и первый раз заметила, какая глубокая печаль и тоска затаилась в его всегда раскосо-весёлых глазах.
Потом мы сели в длинную, голубого цвета машину, покрытую тентом, и стали медленно подниматься в гору. Долго бежал за нами Шаликиа, звал нас куда-то, а куда — одному ему известно, смеялся, чему-то радовался, а чему, было известно только ему.
Ту́та уже поспела в деревне и, осыпаясь, стукалась о землю. Объевшиеся и разжиревшие воробьи еле передвигались в тени туты.
— Хорошо, детка, что ты приехала, а то я не хотел без тебя насыпать туту в кувшины, — сказал мне дедушка Лука, сосед дяди Григоли, и стал перебирать чётки.
Дедушка расстегнул ахалухи[2], под ним была надета розового цвета ситцевая сорочка, застёгнутая на одну пуговицу. За год его голубые глаза будто бы потускнели, но они по-прежнему были улыбчивыми.
— Смотри, дедуля, — сказала я, — твой рябой цыплёнок.
Под деревом, действительно подняв хвост, ходил цыплёнок в белую крапинку и разгонял воробьёв.
Так было каждый год, будто один и тот же цыплёнок встречал меня на дедушкином дворе.
— Не соскучилась по кашице? Или уже выросла и не хочешь, — смеялась бабушка Машико и стряхивала в подол синего, в белую крапинку платья спелую туту.
В доме всё было в крапинку: и цыплёнок, и бабушкино платье, и я снова вспомнила о своём наряде и решила надеть его.
— Как это я не соскучилась по кашице! — закричала я. — Очень даже соскучилась!
Бывало, сварит кто-нибудь из соседей кашу, подойдёт к забору и крикнет мне: «Иди кашку есть!» Я и иду. Я и сейчас готова пойти есть кашу по первому приглашению. Когда я была помладше и боялась идти в темноте, то обычно слышала слова: «Не бойся, я здесь!» — и меня встречал кто-нибудь посреди дороги или маленький Шотико́ протягивал мне худую ручку, а сам, кажется, ещё больше меня боялся темноты.
…Горит очаг. Дым поднимается медленно к небу. Тучи светлеют от луны. Из огня сыплются искры. У очага, как ослики стоят стулья-треножки. С высокого горшка скалится молодой сыр. Терпеливо висит почерневший, важно раздутый котёл, и в нём закипает каша.
Каждый поглядывал на тарелку другого, кому дали больше. С обеих сторон облизывали ложку. Луна плыла меж редких туч. И она была похожа на полную кашей тарелку. Ветерок шелестел листьями среди окроплённого голубыми гроздьями виноградника, поднявшегося на ажурный балкон. По лестнице дома тихо поднималась собака. Корова сопела. Журавль скрипел так, будто чертёнок вскочил на него и раскачивал. Цикады старались перетрещать друг друга, а лягушки старались их переквакать. Потом становилось так тихо, что хотелось слушать только таинственную тишину и чтоб её никто не нарушал.