Полвека назад в городе Сморгони, Виленской губернии, Ошмянского уезда, Лебедевской волости, родился человек. Человек этот был очень слабенький. Он лежал в цинковом корыте и жалобно верещал: «Иии!.. Иии!..»
Его худенькое тельце было туго-натуго обмотано свивальником. (Свивальник — это длинная полотняная лента. Такими лентами в те годы бинтовали младенцев, и несчастные крохи не могли шевельнуть ни ручкой, ни ножкой…)
Рядом, на кровати, лежала мама только что родившегося человека. Это была совсем ещё молодая женщина, с тонким, красивым лицом и тонкими, красивыми руками. Она тихо просила:
— Дайте мне его! Он хочет есть! Я чувствую!..
Никто ещё не знал, как зовут человека, и все называли его до поры до времени он.
«Он спит… Он кричит… Он пищит…»
В комнате было полно соседок. Они взяли его и осторожно передали маме. Мама положила его рядом с собой на лоскутное одеяло и попробовала покормить. Но он есть не захотел, всё отворачивался и по-прежнему тоненько, точно комарик, пищал: «Иии!.. Иии!..»
Соседки жалостливо смотрели на молодую мать и вполголоса переговаривались:
— Да, заморыш. По всему видать — не выживет. Не жилец на этом свете… Нет, не жилец.
Молодая мать с ужасом прислушивалась к этим словам. Она просила:
— Помолчите! Пожалейте!..
— А мы жалеючи… — отвечали соседки и снова принимались перешёптываться: — Не ест! Плохая примета… Не жилец…
Мать зарывалась с головой в одеяло, чтобы не слышать страшного шёпота, и крепче прижимала к себе сына, точно хотела спрятать его от кого-то. А он всё тянул свою комариную песенку: «Иии!.. Иии!..»
Но вот открылась дверь, и на пороге тесной комнаты показалась ещё не старая женщина в тёмном платке. Это мать молодой матери. Ещё вчера она была только матерью, а сегодня она уже бабушка.
Ей, видно, нравилось новое звание. Она твёрдым шагом вошла в комнату, посмотрела на дочь, на жёлтое сморщенное личико внука, прислушалась к шёпоту соседок и сказала:
— Вот что, соседушки, вы пойдите отдохните. А я тут сама всё сделаю… А жилец мой внук или не жилец—не вам судить!
Соседки обиделись и ушли. В комнате стало тихо и только слышно было всё то же тоненькое, слабое попискивание.
Бабушка подошла к кровати, взяла твёрдо запелёнатого, точно куколка, человека на руки и «поцокала» ему языком:
— Тца!.. Тца!.. Тца!.. Ну что, глупенький? Ну что, слабенький? Зачем родился раньше времени? Куда спешил?
Внук смотрел на бабушку узкими, мутными глазками и отвечал своё: «Иии!.. Иии!..»
Бабушка положила его в корыто и сказала: — Тепла тебе надо побольше, дурачок, тепла!
Она вытащила откуда-то из-под платка пачку ваты, распечатала её, развернула и закутала в неё внука. Поверх ваты она положила серое байковое одеяльце. Потом заправила семилинейную керосиновую лампу, зажгла её и поставила под корыто, которое лежало на перевёрнутой вверх ногами табуретке.
— Вот так… Пусть погреется наш заморыш, наш первенький!.. — Она нагнулась над корытом. — Ну что, тепло тебе, дурачок?
Внук попищал, попищал и затих. Бабушка внимательно следила за лампой и подкручивала её, чтобы она не чадила и не гасла. Молодая мать молча смотрела печальными глазами на тусклый свет лампы.
— А ты тоже спи! — строго сказала бабушка.
— Как я могу заснуть? Сердце моё за него болит.
— А ты будь поспокойнее. И для сердца лучше, и для него! — И бабушка показала на корыто.
Так началась борьба за жизнь ребёнка. Так начался спор между холодом и теплом: жилецли только что родившийся человек или не жилец?
Шли часы. Тихо горела лампа. Над ней в корыте тихо спал человек. Он согрелся и спал сладко. Потом ему стало мокро — он проснулся, запищал и захотел есть.
Мать переменила его и приложила к груди. Он чуть-чуть покормился и опять заснул. Поспал в своё удовольствие и снова потянулся к еде. На сей раз он съел гораздо больше. Наелся — и опять на боковую.
Так с каждым часом, с каждым днём человек набирался сил и здоровья. И через недельку-другую всем стало ясно, что тепло победило, а холод отступил. Стало ясно, что недавно родившийся человек — жилец. Человек этот был я. Сердобольные соседки ошиблись.
Говорят, что жизнь человека похожа на книгу. Каждый день — это будто страница, а год, значит, — толстая глава в триста шестьдесят пять страниц.
Если так считать, то в моей книге жизни набежит уже пятьдесят с лишним глав.
И вот сейчас, когда я на досуге перелистываю свою книгу жизни, я вижу, что не все страницы в ней хороши. Нередко попадаются такие, которые хотелось бы зачеркнуть или вырвать. Но поздно: страницы эти уже, так сказать, написаны — их не вырвешь и не зачеркнёшь.
Вот, например, страница, о которой я знаю со слов матери. Сам я тогда был ещё маленький и запомнить её не мог.
Как я вам уже рассказывал, я родился раньше времени и поэтому был очень слабенький — Яша-заморыш, как меня называли.
Но меня держали в вате, согревали керосиновой лампой, всячески выхаживали, и дело кончилось тем, что я справился, стал крепнуть и набираться сил.
К трём годам Яша-заморыш превратился в толстого, ленивого, неповоротливого увальня.
И вот бывало так: мама уронит на пол шпильку или гребёнку и, показывая на неё пальцем, просит:
— Яша, подними, пожалуйста!
А я тоже показывал пальцем на пол и отвечал:
— Вера, подними, пожалуйста!
Я называл маму не «мама», а «Вера», потому что я слышал, что папа её так называет. Мама говорила:
— Яшенька, маме трудно нагибаться: у мамы болит сердце. Подними, пожалуйста!
Я отвечал:
— А у меня тоже болит сердце! Мне тоже трудно нагибаться.
Во время прогулки я, признаться, ужасно не любил ходить ножками. И хотя я был очень тяжёлый и мне было, как я уже сказал, два с половиной, а то и все три года, я всё ещё заставлял маму таскать меня на руках, особенно когда дорога шла в гору. Как только мама опускала меня наземь, я поднимал руки и требовал:
— На ручки!
Маме не под силу было таскать меня. Она отвечала:
— Яшенька, умница, поди ножками!
Но я был неумолим и коротко повторял:
— На ручки! На ручки! На ручки!.. Мама брала меня на руки, а через две-три минуты ставила на ноги и просила:
— Ну вот, а теперь ножками. Ладно, умница?
Но мне не хотелось ножками. Я застывал на тротуаре и не двигался с места.
Бывало, мама теряла терпение и оставляла меня одного. Она притворялась, что уходит домой, и удалялась далеко-далеко.
Но я был спокоен. Меня не проведёшь! Я знал, что это всё Верины хитрости и что раньше или позже она вернётся за мной. Не бросит же она меня одного на улице!
Так оно и выходило. Мама возвращалась, со вздохом брала меня на руки и, еле переводя дыхание, тащила меня, тяжёлого бутуза, вверх по крутой виленской улице.
У неё всю жизнь, с молодых лет, было больное сердце. От болезни сердца она и умерла раньше времени.
Мне стыдно и горько думать, что одной из причин её развивающейся болезни был я — кудрявый, краснощёкий увалень Яшенька, который не любил ходить ножками.
Как бы мне хотелось вырвать эту страницу из книги своей жизни!
Мне кажется, что, превратись я теперь каким-нибудь чудом опять в маленького Яшу и пойди мы с Верой гулять, я бы ни за что не стал проситься на ручки. Сколько бы мы с ней ни бродили, по каким бы крутым улицам ни поднимались, я бы всё время ходил ножками!
Но… поздно! Страница написана — её не вырвешь, не зачеркнёшь и не перепишешь.
«Неугасимый свет» — так хотелось бы мне назвать маленький рассказ о самом первом своём воспоминании.
Много чего можно вспомнить за пятьдесят лет жизни — и сладкого и горького! Но это воспоминание, о котором я хочу рассказать, — оно самое первое. Скажу наперёд, что ничего в нём особенного нет и что вся его прелесть для меня только в том и заключается, что оно — первое.
Вот я закрываю глаза и довольно отчётливо вижу широкую реку и слышу чей-то голос:
— Это Днестр.
Кругом сумерки. Река блестит. Её противоположный берег теряется в туманной полумгле. Мы сидим в огромном фаэтоне, который то и дело кренится набок. Мы — это папа, мама и я. Мама держит меня на руках и крепко прижимает к себе, чтобы я не вывалился из качающегося экипажа.
Фаэтон пахнет кожей, лошадьми, дорогой… На облучке сидит возница — балагула — и всякими грубыми словами ругает ни в чём не повинных лошадей. Мне обидно за лошадей, и я сержусь на балагулу, который важно восседает на облучке, облачённый в брезентовый балахон с нахлобученным на голову капюшоном. Он ни разу даже не дал мне подержать вожжи!