Виктор Юзефович Драгунский
Денискины рассказы
Однажды вечером я сидел во дворе, возле песка, и ждал маму. Она, наверно, задерживалась в институте, или в магазине, или, может быть, долго стояла на автобусной остановке. Не знаю. Только все родители нашего двора уже пришли, и все ребята пошли с ними по домам и уже, наверно, пили чай с бубликами и брынзой, а моей мамы всё ещё не было…
И вот уже стали зажигаться в окнах огоньки, и радио заиграло музыку, и в небе задвигались тёмные облака — они были похожи на бородатых стариков…
И мне захотелось есть, а мамы всё не было, и я подумал, что, если бы я знал, что моя мама хочет есть и ждёт меня где-то на краю света, я бы моментально к ней побежал, а не опаздывал бы и не заставлял её сидеть на песке и скучать.
И в это время во двор вышел Мишка. Он сказал:
— Здорово!
И я сказал:
— Здорово!
Мишка сел со мной и взял в руки самосвал.
— Ого! — сказал Мишка. — Где достал? А он сам набирает песок? Не сам? А сам сваливает? Да? А ручка? Для чего она? Её можно вертеть? Да? А? Ого! Дашь мне его домой?
Я сказал:
— Нет, не дам. Подарок. Папа подарил перед отъездом.
Мишка надулся и отодвинулся от меня. На дворе стало ещё темнее.
Я смотрел на ворота, чтоб не пропустить, когда придёт мама. Но она всё не шла. Видно, встретила тётю Розу, и они стоят и разговаривают и даже не думают про меня. Я лёг на песок.
Тут Мишка говорит:
— Не дашь самосвал?
— Отвяжись, Мишка.
Тогда Мишка говорит:
— Я тебе за него могу дать одну Гватемалу и два Барбадоса!
Я говорю:
— Сравнил Барбадос с самосвалом…
А Мишка:
— Ну, хочешь, я дам тебе плавательный круг?
Я говорю:
— Он у тебя лопнутый.
А Мишка:
— Ты его заклеишь!
Я даже рассердился:
— А плавать где? В ванной? По вторникам?
И Мишка опять надулся. А потом говорит:
— Ну, была не была! Знай мою доброту! На!
И он протянул мне коробочку от спичек. Я взял её в руки.
— Ты открой её, — сказал Мишка, — тогда увидишь!
Я открыл коробочку и сперва ничего не увидел, а потом увидел маленький светло-зелёный огонёк, как будто где-то далеко-далеко от меня горела крошечная звёздочка, и в то же время я сам держал её сейчас в руках.
— Что это, Мишка, — сказал я шёпотом, — что это такое?
— Это светлячок, — сказал Мишка. — Что, хорош? Он живой, не думай.
— Мишка, — сказал я, — бери мой самосвал, хочешь? Навсегда бери, насовсем! А мне отдай эту звёздочку, я её домой возьму…
И Мишка схватил мой самосвал и побежал домой. А я остался со своим светлячком, глядел на него, глядел и никак не мог наглядеться: какой он зелёный, словно в сказке, и как он хоть и близко, на ладони, а светит, словно издалека… И я не мог ровно дышать, и я слышал, как стучит моё сердце, и чуть-чуть кололо в носу, как будто хотелось плакать.
И я долго так сидел, очень долго. И никого не было вокруг. И я забыл про всех на белом свете.
Но тут пришла мама, и я очень обрадовался, и мы пошли домой. А когда стали пить чай с бубликами и брынзой, мама спросила:
— Ну, как твой самосвал?
А я сказал:
— Я, мама, променял его.
Мама сказала:
— Интересно! А на что?
Я ответил:
— На светлячка! Вот он, в коробочке живёт. Погаси-ка свет!
И мама погасила свет, и в комнате стало темно, и мы стали вдвоём смотреть на бледно-зелёную звёздочку.
Потом мама зажгла свет.
— Да, — сказала она, — это волшебство! Но всё-таки как ты решился отдать такую ценную вещь, как самосвал, за этого червячка?
— Я так долго ждал тебя, — сказал я, — и мне было так скучно, а этот светлячок, он оказался лучше любого самосвала на свете.
Мама пристально посмотрела на меня и спросила:
— А чем же, чем же именно он лучше?
Я сказал:
— Да как же ты не понимаешь?! Ведь он живой! И светится!..
У меня в табеле одни пятёрки. Только по чистописанию четвёрка. Из-за клякс. Я прямо не знаю, что делать! У меня всегда с пера соскакивают кляксы. Я уж макаю в чернила только самый кончик пера, а кляксы всё равно соскакивают. Просто чудеса какие-то! Один раз я целую страницу написал чисто-чисто, любо-дорого смотреть — настоящая пятёрочная страница. Утром показал её Раисе Ивановне, а там на самой середине клякса! Откуда она взялась? Вчера её не было! Может быть, она с какой-нибудь другой страницы просочилась? Не знаю…
А так у меня одни пятёрки. Только по пению тройка. Это вот как получилось. Был у нас урок пения. Сначала мы пели все хором «Во поле берёзонька стояла». Выходило очень красиво, но Борис Сергеевич всё время морщился и кричал:
— Тяните гласные, друзья, тяните гласные!..
Тогда мы стали тянуть гласные, но Борис Сергеевич хлопнул в ладоши и сказал:
— Настоящий кошачий концерт! Давайте-ка займёмся с каждым индивидуально.
Это значит с каждым отдельно.
И Борис Сергеевич вызвал Мишку.
Мишка подошёл к роялю и что-то такое прошептал Борису Сергеевичу.
Тогда Борис Сергеевич начал играть, а Мишка тихонечко запел:
Как на тоненький ледок
Выпал беленький снежок…
Ну и смешно же пищал Мишка! Так пищит наш котёнок Мурзик. Разве ж так поют! Почти ничего не слышно. Я просто не мог выдержать и рассмеялся.
Тогда Борис Сергеевич поставил Мишке пятёрку и поглядел на меня.
Он сказал:
— Ну-ка, хохотун, выходи!
Я быстро подбежал к роялю.
— Ну-с, что вы будете исполнять? — вежливо спросил Борис Сергеевич.
Я сказал:
— Песня гражданской войны «Веди ж, Будённый, нас смелее в бой».
Борис Сергеевич тряхнул головой и заиграл, но я его сразу остановил:
— Играйте, пожалуйста, погромче! — сказал я.
Борис Сергеевич сказал:
— Тебя не будет слышно.
Но я сказал:
— Будет. Ещё как!
Борис Сергеевич заиграл, а я набрал побольше воздуха да как запою:
Высоко в небе ясном
Вьётся алый стяг…
Мне очень нравится эта песня.
Так и вижу синее-синее небо, жарко, кони стучат копытами, у них красивые лиловые глаза, а в небе вьётся алый стяг.
Тут я даже зажмурился от восторга и закричал что было сил:
Мы мчимся на конях туда,
Где виден враг!
И в битве упоительной…
Я хорошо пел, наверное, даже было слышно на другой улице:
Лавиною стремительной! Мы мчимся вперёд!.. Ура!..
Красные всегда побеждают! Отступайте, враги! Даёшь!!!
Я нажал себе кулаками на живот, вышло ещё громче, и я чуть не лопнул:
Тут я остановился, потому что я был весь потный и у меня дрожали колени.
А Борис Сергеевич хоть и играл, но весь как-то склонился к роялю, и у него тоже тряслись плечи…
Я сказал:
— Ну как?
— Чудовищно! — похвалил Борис Сергеевич.
— Хорошая песня, правда? — спросил я.
— Хорошая, — сказал Борис Сергеевич и закрыл платком глаза.
— Только жаль, что вы очень тихо играли, Борис Сергеевич, — сказал я, — можно бы ещё погромче.
— Ладно, я учту, — сказал Борис Сергеевич, — А ты не заметил, что я играл одно, а ты пел немножко по-другому!
— Нет, — сказал я, — я этого не заметил! Да это и не важно. Просто надо было погромче играть.
— Ну что ж, — сказал Борис Сергеевич, — раз ты ничего не заметил, поставим тебе пока тройку. За прилежание.
Как — тройку? Я даже опешил. Как же это может быть? Тройку — это очень мало! Мишка тихо пел и то получил пятёрку… Я сказал:
— Борис Сергеевич, когда я немножко отдохну, я ещё громче смогу, вы не думайте. Это я сегодня плохо завтракал. А то я так могу спеть, что тут у всех уши позаложит. Я знаю ещё одну песню. Когда я её дома пою, все соседи прибегают, спрашивают, что случилось.
— Это какая же? — спросил Борис Сергеевич.
— Жалостливая, — сказал я и завёл:
Я вас любил…
Любовь ещё, быть может…
Но Борис Сергеевич поспешно сказал:
— Ну хорошо, хорошо, всё это мы обсудим в следующий раз.
И тут раздался звонок.
Мама встретила меня в раздевалке. Когда мы собирались уходить, к нам подошёл Борис Сергеевич.
— Ну, — сказал он, улыбаясь, — возможно, ваш мальчик будет Лобачевским, может быть, Менделеевым. Он может стать Суриковым или Кольцовым, я не удивлюсь, если он станет известен стране, как известен товарищ Николай Мамай или какой-нибудь боксёр, но в одном могу заверить вас абсолютно твёрдо: славы Ивана Козловского он не добьётся. Никогда!
Мама ужасно покраснела и сказала:
— Ну, это мы ещё увидим!