— Что, прямо сейчас?
— А то когда же? Чтобы не подумали, будто хвастаюсь.
Делать нечего, наливаю в свою рюмку ее самогон. Под взглядом ее одновременно влюбленных и требовательных глаз, выпиваю все до дна. Крепкий! Хочу что-нибудь положить в рот, но не успеваю. Женщина, по-прежнему не убирая ладонь из-под подбородка и не сводя с меня глаз, спрашивает:
— Почему молчите?
— ?!
— Молчите, говорю, почему? Ведь вижу, что понравился.
— Кто?
— Какие вы, писатели, в реальной жизни бестолковые! Самогон, кто же еще?
— Понравился.
— Я же говорила… Тогда почему не спрашиваете?
— Господи, о чем?
— О рецепте. Меня все спрашивают, а я никому не даю. А для вас сделаю исключение.
Разумеется, я спросил у женщины, каков же рецепт такого чудесного самогона. Уже через минуту понимаю, что передо мной настоящий поэт этого напитка. Она с таким упоением стала рассказывать, сколько нужно добавить лаврового листа, ванили и чего-то там еще, что я успел подать знак прокурору, и тот быстренько разлил содержимое бутылки на всех. Я был спасен.
Прошел год. Я снова в Брейтово. День города. Думаю, вам не надо объяснять, что происходит в такие дни. Толпы людей вокруг, гремит музыка, люди торгуют, покупают, развлекаются… Я несколько рассеян — не люблю толпу, да и выступать скоро. Вдруг каким-то боковым зрением вижу, как в моем направлении, рассекая людское море столь же уверенно, как ледокол крушит лед, движется женщина. Лицо до боли знакомое. Где я мог ее видеть?
— Арсений Васильевич, приехали? Вот утешили, так утешили!
И я мгновенно все вспомнил. В руках женщины все та же огромная клеенчатая сумка. Мы мило беседуем, как вдруг она спохватывается:
— Что это я стою? Я же вам заказ принесла.
— Какой заказ?
— Не какой, а чей. Ваш.
— Мой?
— Ох, уж эти писатели! Сами же просили…
И с этими словами женщина полезла в свою бездонную сумку, долго там чем-то шуршала, а потом достала… Вы догадались, друзья, что она достала?
— Бутылку самогона! — ответил писателю дружный женский хор.
Только Татьяна Ивановна что-то писала на салфетке. Когда смех утих, она подняла глаза на писателя:
— Арсений Васильевич, простите, можно уточнить: лавровый лист — правильно? Ваниль… А что еще?
* * * Писатель попытался открыть глаза. Сначала открылся один. Сознание возвращалось маленькими порциями. Сначала он не мог понять, где находится, потом до него дошло, что лежит на постели в келье. Странно, а почему стены в комнате абсолютно круглые? Ах, да, это же башня! Ныла нога, болело плечо… Точно, вчера он, поднимаясь по витой лестнице, вновь наступил на больную ногу и рухнул вниз. Слав Богу, что успел подняться не очень высоко.
А что это на столе? Неужели заботливая матушка Евфалия принесла чай? Нет, это не чай. А что же? Рассол! Огуречный. Спасительница… Самое то.
Открылся и второй глаз. Писатель осмотрел келью. Все скромно и чистенько. Обстановки по-минимуму. Стол. Стул. Рукомойник для умывания, под ним табурет с тазом. Маленькое оконце. Пахнет свежеструганным деревом. Чуть правее окна — большая икона на стене. Богородица с младенцем на руках. Оба смотрят на него, писателя. Почему Они так укоризненно смотрят?
Раздался стук в дверь.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную.
Это была матушка. Как же надо ответить? Ведь помнил же… Забыл.
— Войдите, — ответил писатель.
— Проснулись? — настоятельница сначала перекрестилась на икону, затем взяла стул и поднесла его к топчану, на котором лежал писатель. Тот попытался приподняться.
— Лежите, лежите. Худо, небось?
— Да нет, я привычный. Сейчас вот оденусь — и на службу.
— Не пойдете.
— Почему? Не пустите? Плохо себя вчера вел?
— Причем здесь я, Арсений Васильевич? Служба закончилась час назад, отец Леонид очень хотел познакомиться с вами, но не дождался — уехал.
— Как закончилась? А сколько сейчас времени, матушка?
— Скоро будет обеденная трапеза. Вот пришла вас звать.
— О, Господи! Вы, наверное, ругаете меня, матушка?
— А за что?
— За то, что проспал воскресную службу.
— Так вы сами себя и наказали. Вчера говорили, как мечтаете встать на заре, искупаться в речке, сходить на службу, исповедоваться… А вон оно что в результате получилось, — и настоятельница выразительно посмотрела на пустой стакан из-под рассола. Писатель почувствовал, что краска стыда заливает его лицо.
— Простите, — чуть слышно прошептал он.
— Бог простит, Арсений Васильевич. Я на вас не в обиде.
— А вчера… вчера я… плохо себя… вел? — удивительно, но сейчас многоглаголевый и велиречивый писатель с трудом подбирал слова.
Впервые за все время разговора настоятельница улыбнулась:
— Вы, как ребенок: плохо, хорошо… Пришли очень поздно, всех нас подняли на ноги. С Надеждой Михайловной и Олей прощаться не хотели. Уговаривали меня взять в свою келью директора библиотеки, а ее заместителя вы решили взять к себе, обещая, что будете с ней спать «валетиком».
— О, Господи!
— Нет, самое интересное, что эти две кумушки были на все согласные. Неужто ничего так и не помните?
— Смутно. Помню за что-то обиделся на Надежду Михайловну…
— Она спросила, не еврей ли вы. По ее мнению, в России все писатели, музыканты и банкиры — евреи. Потом вы нам читали Рубцова, потом… потом была лестница. Слава Богу, все обошлось. Как рука, не болит?
— Немного.
Они замолчали. Матушка Евфалия будто собиралась с духом, чтобы произнести свой окончательный приговор, а писатель… Он уже готов был произнести те слова, которые каждое утро говорил себе: «Обещаю, что с сегодняшнего дня»…, но что-то заставило его промолчать.
— Вот и хорошо, — вдруг сказала, вставая, настоятельница. — От избытка сердца уста молчат. После обеда я принесу вам кое-какие документы, может, найдете для себя что-то интересное…
— Матушка, вы прогоните меня?
— Нет. Я же знаю, что такого больше не повторится.
— Не повторится…
— А после обеда приглашаю вас на наше монастырское кладбище. Мне нужно будет вам кое-что показать.
— С удовольствием, матушка.
* * * Писатель не лукавил. Арсений Васильевич любил старые сельские и монастырские кладбища. Только там с него быстрее всего слетала шелуха суеты, хорошо, как он любил выражаться, дышалось и думалось. В прошлый его приезд сюда матушка уже показывала ему монастырский погост, сетуя на то, что многие надгробия были уничтожены, опрокинуты, искалечены. Писатель, увидел на сей раз совсем другую картину — все прибрано, приведено в порядок, во всем чувствовалась заботливая женская рука и доброе сердце. Но матушка без слов провела его мимо больших мраморных и чугунных надгробий, также молча прошли они сквозь сотни крестов и железных обелисков со звездами — на этом участке кладбища хоронили с середины прошлого века, продолжали хоронить и сейчас. Наконец, полузаросшая тропинка привела писателя и монахиню к месту, где заканчивалось кладбище. Там заканчивался и берег: вот так бежит-бежит человек, а потом вдруг резко останавливается, увидев, что земли дальше нет. Тропинка обрывалась. Дальше шел обрыв, а внизу весело плескалась речка, еще не такая широкая, как за городом. Писатель подумал, что настоятельница приглашает его полюбоваться открывающимся видом. Он уже готов был продекламировать стихи Василия Андреевича Жуковского, которые любил цитировать при таких обстоятельствах:
Уж вечер. Облаков померкнули края
Последний луч зари на башнях умирает,
Последняя в реке блестящая струя
С потухшим небом угасает.
Писатель даже использовал эти строки в одной из своих книг. И вот сейчас, когда за его башню-келью садилось солнце, отражаясь закатными лучами в Волчице, а облака на противоположном краю неба уже потемнели, и он готов был тихо и проникновенно, как научился в последние годы после многочисленных выступлений, продекламировать эти чудесные строки, в этот самый момент, будто угадав его намерение, матушка Евфалия поднесла палец к губам. А потом махнула рукой, мол, идем дальше. Они пошли вдоль обрыва в сторону. Еще шагов двадцать… еще десять…
— Здесь, — это было первое слово, произнесенное настоятельницей за все время прогулки по кладбищу. Глаза ее сияли, лицо от ходьбы и волнения раскраснелось. — Вот здесь наш Петруша лежит.
Она благовестно перекрестилась, затем, встала на колени и поцеловала едва заметный могильный холмик.
— Как? Тот самый?
Разумеется, писатель слышал о Петруше, местном юродивом. Его еще называли «тронувшийся монах». В Энске кроме женского был раньше и мужской монастырь. Когда его закрыли, настоятеля увезли куда-то, а пятерым монахам было велено убираться подобру-поздорову. Четверо ушли, а послушник Петр остался. Был он, говорили солидным, степенным человеком. В монастырь пришел, когда умерла его юная жена, которую, опять-таки по местным преданиям, очень любил. Когда монастырь закрывали, с двух храмов сорвали кресты. В этот момент Петруша будто и тронулся умом. Его гнали, а он упорно возвращался к родной обители, где уже расположился сельскохозяйственный техникум. И летом, и зимой ходил он босой, в дырявой рубахе. Всегда молчал. Никто от него не слышал ни единственного слова. Добрые люди давали ему то кусок хлеба, то вареную картофелину. Петруша брал молча, не благодарил, а только крестил дающего. Но иногда он бросал подаяние на землю и отходил, плюясь. И пошла молва, что берет милостыню Петруша только от хороших людей, чья совесть перед Богом и ближними чиста. Потом стали замечать и другое. Сейчас сказали бы: прозорливец, а тогда… Подойдет бывало к дому, а там ребенок больной, в жару весь. Местный врач уже вынес вердикт, мол, двустороннее воспаление легких, надежды почти нет. А юродивый достает из-за пазухи какую-то тряпочную куколку, начинает баюкать ее, потом перекрестит — и уходит прочь. Родители смотрят, а жар у ребенка спадает, он засыпает, дыхание становится спокойным, ровным. Утром глазки открыл, покушать попросил. Одним словом, выжил ребенок.