Мама закусила губу.
— А я могу к нему поехать?
— Конечно.
— А когда?
— Как только он устроится…
Мы помолчали. Смех Кьяры утих во мне. Но и слёзы тоже…
Плохо без папы. Горько за него. Страшно, как он там? И жутко — на сколько он там?
— Точно ничего нельзя сделать? — спросила я.
— С обвинением — нет.
— А просто?
— Ну вот — поедем же.
Мама оглянулась.
— Вещи ему отвезём. Еды. Там же ничего нет. Порядки узнаем.
— Я — хоть сейчас, — кивнула я.
Мама, конечно, плакала ещё вечером. Такие вещи непросто принять. Да ещё и маме. Которая всегда могла что-то сделать с окружающим миром, как-то его изменить. А тут — такое бессилие. Она плакала по ночам ещё неделю. Иногда я подходила к ней, гладила по плечу, укрытому одеялом без пододеяльника. Иногда оставляла её в покое.
А потом папа нашёл возможность позвонить и сказать, что у него всё хорошо. У нас появился папин номер. Это была маленькая, но связь. Мама почти перестала плакать и наконец запихнула одеяло в пододеяльник. Правда, не погладила его перед этим. Но так она поступала и при папе.
Все наши разговоры теперь стали касаться только поездки к нему.
Нам всем стало легче, когда у папы появился телефон. Он его делил с другими людьми. И иногда звонил. Больше всего он звонил маме. Вечерами они могли долго переговариваться. Ира обижалась. Звонит мне и спрашивает:
— Что, разговаривают?
— Ага…
— А мне не звонил.
— Значит, не мог, — сердилась я.
Я бы, кстати, и сама обиделась. Если бы не Ирка. Она так глупо папу ревнует. Сразу понимаешь — это неправильно. Если человек заперт в четырёх стенах с кучей народу и имеет ма-а-а-а-але-енькую возможность позвонить, то пусть он звонит кому хочет! Хочет маме — пусть маме. Ирку-то я тоже понимаю. Она по нему ужасно тоскует.
— Да они про вещи в основном разговаривают, — утешаю я её.
— Я бы хоть и про вещи, — бормочет она, — хоть на секундочку!
Мы вздыхаем. А потом папа звонит. Сначала ей, потом мне. Он говорит вполголоса. А я стараюсь отвечать бодро, хотя у меня по щекам быстро-быстро бегут слёзы.
На следующей неделе был мой день рождения. Исполнялось тринадцать. Я не собиралась его отмечать. Заранее предупредила маму. И Ирку.
— Без папы, — сказала я им, — ни за что.
Если честно, я боялась, что Ирка обидится — она-то свой отмечала, на январских каникулах. Ирка и обиделась.
— Папа просил меня отметить, — сказала она.
— Я тебя ни в чём не обвиняю, — ответила я.
Правда, внутри я слегка… ну, не то чтобы злорадствовала. Это было похоже, как Ирка на диете сидит. Она мне сама рассказывала. Вроде завидно, что все десертами объедаются. Но ведь можно прошептать: «Ешьте, ешьте… превращайтесь в жирдяев!»
Звонит папа. Я слушаю его голос. Даже не слова, которые он говорит, хотя они тоже важны. Но сначала я слушаю голос. В этот раз он будничный. Как будто папа — на даче, только что погулял с собаками, заварил кофейку, намазал хлеб вареньем и подсел к компьютеру. И вдруг вспомнил что-то важное и, чтобы не забыть, звонит мне.
— Муськин-Пуськин. Надо отметить день рождения.
— Без тебя — ни за что!
— Нехорошо получится. Если помнишь, у бабушки день рождения следом за твоим.
— Ну и что… Пусть она тоже не отмечает!
— Муськин, это неправильно. Знаешь, день рождения — это возможность встретиться. Увидеться друг с другом. Я хочу, чтобы вы там… встретились…
Тут у папы сломалась будничность в голосе. Он осип. И замолчал. И только поэтому я сказала:
— Хорошо.
Буднично. А слёзы проглотила.
Непраздничный праздничный стол
На столе были: запечённая курица, сациви, лобио, оливье, сёмга, колбаса, селёдка, маринованные опята, свёкла с черносливом, а может, и с чесноком… если честно, мне было наплевать.
Праздновать мой день рождения мы собрались у бабушки. За большим столом, который обычно раздвигаем. А сейчас, без папы, мы его не раздвинули. Потому что кое-кто из родственников заболел, а кто-то просто не смог выбраться; в общем, все и так уместились за нераздвинутым столом.
И меня это страшно злило. Я только и смотрела на место возле серванта с фотографиями и статуэтками, привезёнными дедушкой из разных стран, где всегда сидел папа.
— Лиза, попробуй грибы, — сказала бабушка, — дедушка их сам собирал.
Я мрачно кивнула.
— Перестань! — ткнула меня в бок Ирка. — Некрасиво.
«Плевать, — подумала я, — двести тысяч раз мне на всё это плевать».
И дала себе клятву: ни разу не улыбнусь. Пусть они знают: я на папиной стороне. Я не предатель, который может смеяться, пока где-то там заперт дорогой тебе человек.
А потом бабушка принесла хлеб. Обычный батон, порезанный на ломтики. Она принесла его в полотенце. У бабушки есть один фокус — она рассказывала Ирке, когда та только начинала жить с Костей. Нужно заморозить батон, а потом разогреть его десять минут в духовке. И тогда он станет как из печки. И вот бабушка внесла в белом с синими полосками полотенце горячий батон, и каждый взял себе по кусочку. Все передавали батон по кругу. Когда очередь дошла до меня, я не смогла удержаться и тоже взяла ломтик. Хотя у меня на тарелке ничего не было, кроме двух опят, к которым я так и не притронулась.
Хлеб пах детством, дачей, дачными книжками в скрипучем шкафу, дедушкиным верстаком, первой земляникой, канавой, где мы с Иркой устраивали то домик, то лабораторию, винтиками, которые мы собирали, чтобы смастерить себе настоящий вертолёт и улететь, велосипедами, мокрым песком, электричками, на которых приезжали родители. Хлеб пах счастьем.
И вдруг я подумала, что на тарелке у каждого — кусочек тепла. Огромного тепла, которое мы разделили. И сейчас это тепло потихоньку поднимается вверх. И образует большое тёплое облако. Мне даже показалось, я вижу это тёплое облако над нашими головами.
Пик! Эсэмэска от Андрюхи. «Кьярка нарисовала тебе зайца, мыло и пылесос. Но всё сжевала. Хотя завтра, наверное, мы тебе сможем показать рисунок. СДР!»
Я фыркнула и вспомнила шутку про сациви. Бабушка всегда готовит сациви из курицы. А папа всегда шутит, что оно — из чего угодно, только не из курицы. Бабушка делает вид, что обижается, но на самом деле всегда смеётся.
Я откашлялась и сказала:
— А сациви-то у нас сегодня из чего? Из рыбы, что ли?
Все засмеялись, а бабушка — громче всех. Таким красивым искренним смехом, которым всегда смеялась на даче. И сказала:
— Ну что ты, Лизочка! Это же курица.
И ещё:
— Между прочим, некоторые готовят и из рыбы, но мы не из их числа.
Она всегда говорит это папе, и у меня перехватило горло, но я всё-таки улыбнулась и взяла бабушку за руку. И Ирку взяла. А она взяла маму. И так — по кругу.
Я тихонько подула в потолок и прошептала тихо, чтобы никто не слышал:
— Лети, облако!
Мне кажется, Костя всё-таки услышал, но виду не показал. Может, мама и ошибается, когда говорит, что Костя «сделан из дерева».
Поехать к папе удалось не скоро. Оказывается, в колонию нельзя просто взять и приехать, особенно с ночёвкой. Папе нужно было это право ещё заслужить.
Во-первых, нельзя было получать выговоры. То есть замечания. А их за любую ерунду могли дать.
Вот, скажем, сидеть нельзя днём на кровати. Если присел — выговор. Или если небритый — тоже выговор. Или шнурок развязался.
Мама говорит, папа там всё время в напряжении. Чтобы не получить эти выговоры. Чтобы разрешили с семьей увидеться.
А во-вторых, надо было какую-то общественную работу делать. Мама сказала, папа рисовал стенгазету. Как раз к двадцать третьему февраля. За это ему разрешили свидание с нами. Мы с Иркой — на полдня, мама — аж до понедельника. Колония далеко, четыре часа на машине. Туда нас повезёт Костя.
Обратно мама собиралась на поезде вернуться. На работе уже отгул взяла.
Костя с Иркой приехали ночевать. Я понимаю, Костя добрый, много маме помогает. Например, привёз какие-то каши, которые варить не надо: залил кипятком — и всё. Ну, то есть овсяные каши «Минутка» в каждом доме есть, а Костя нашел ещё и гречку такую, и рис — всё в хлопьях.
Папе очень нужны эти каши, потому что у них там нет плиты и готовить нельзя. А в столовке кормят ужасно, мама рассказывала.
Но меня Костя почему-то сразу взбесил.
— Погоду, — говорит, — на завтра ясную обещали. Приятно будет ехать.
Мама рассеянно улыбнулась. А я обозлилась страшно. Приятно? Приятно ехать в колонию? Костя, да ты ку-ку! Выбирай выражения!