не свалилась в канаву. Упала в снег, из рук покатились эти клубки, и только здесь разглядела она — то была пряжа.
Что-то клокотало в груди, а мать глубже зарывалась в сугроб, погружая в снег пылающее лицо и руки…
— Мам, я уже, — нарушил тяжелое молчание Вовка. Быстро натянул брезентовые штаны, накинул пиджак, надел шапку. Обернулся к постели. Постелью служил жесткий топчан на кирпичных подставках, покрытый сверху рядном. Вовка засунул руку под рядно: автомат на месте, возле стены, — значит, мать не выбросила. И собрался идти.
— Выпей компот.
Вовка зачерпнул кружкой теплого компота. Он был пустой и жидкий, словно дымком приправленный. Ну какая сладость из гнилой свеклы? Тошнотворное питье, в котором плавает что-то скользкое, похожее на головастиков. Вовка погонял ложкой свекловичные хвостики, отодвинул горшок:
— Не хочу.
— Что поделаешь, сынок, если нет ничего?
Мать по-прежнему смотрела в багровый глазок плиты, и яркие отблески огня причудливо отражались на ее усталом, морщинистом лице. Руки бессмысленно гладили тугие клубки пряжи.
Такой же клубок распирал Вовке грудь. Чтобы не расплакаться, он быстрей выскочил на улицу. Солнце ударило в глаза, ослепило парнишку. Словно за течением, поплыл он по незримым волнам. Влажное раннее утро приняло его в свои объятия. Он зашагал не спеша, в глазах постепенно рассеивался туман, и дышать стало легче.
Разбежавшись, Вовка перескочил траншею, которая разделяла Мартыновку и Купавщину, и направился к Кудыму. В лужах на дороге отражались солнечные лучи. Мокрые от росы камни играли разными цветами. Вдоль берега, осев по самые крыши в землю, хмурились жилища мартыновцев. Землянки забросаны камышом, ботвой, придавлены серыми досками. Кое-где из-под земли вился дымок.
Первая от траншеи — лачуга Аврама Дыни.
Дед Аврам, лысый и круглый, как тыква, сидит на бревне. Рубашка у него расстегнута, солнце пригревает волосатую грудь… Дыня — мастер в селе по галошам. Из камер, из старых бахил клеит универсальную обувь — на зиму и на лето. И все это он обменивает на еду. Сегодня старик развесил галоши на кольях плетня, чтоб просыхали, и они, как солдаты в касках, выстроились в ряд перед дедовой землянкой: дескать, выбирайте, люди, какие вам нравятся. Много не возьму — дадите одну картошку, и за это спасибо. Хватит мне, хватит и Мишке-пастушку!.. Сам Дыня галоши категорически не признает — ходит босой. «Тело, оно всегда дышать требует. А резина (чтоб ей пусто!) не пущает воздуха, и получается ревматизм».
А еще знаменит Аврам тем, что умеет очень складно говорить. Увидит, к примеру, соседку, Яшкину мать, заблестит веселыми глазками и запоет соловьем:
— Куда идешь, Аниська, далеко или близко, и чего ты, сердце, дребезжишь ведерком?
Каждую женщину остановит, и для каждой у него своя присказка. А мужиков Дыня не любил, так как считали они старика чуть ли не придурком. Заметив мужчину на улице, Аврам набычивался и холодно:
— Есть табак?.. Нет табака, вали к… — и дальше складно, но не очень вежливо.
Зато детвору встречал дед Аврам, как тот циркач. Только покажется в конце улицы чья-то головка, Дыня и пританцовывает, и причмокивает, и бровями двигает:
— Куда, казаче, скачешь, что деда не бачишь?
Высунет язык, ладонь поставит ребром и давай пилить:
— Нарежу мяса, закусим часом, запьем водою — и бог с тобою.
И Вовку Трояна, который шел к Кудыму, Дыня не мог не заметить.
С этим пареньком у него давняя дружба. Умел Дыня слушать, умел и свое словечко вставить:
— Здравствуй, пастушок, не опускай ушок, чтоб ему пусто!.. Зажурился аль рано женился?
Вовка поздоровался с дедом за руку и стукнул кнутовищем по лобастым галошам, и они, хрюпая, повернулись на кольях, как будто удивились: чего это с нами так неучтивы?
— Спрашиваешь, дедушка, отчего загрустил? Скажу:
Если б знал — козу купил,
Я бы не журился.
Подоил, накормил,
Молока напился.
Складно?
— Складно, — хвалит Аврам, причмокивает губами, будто на вкус пробует Вовкину прибаутку; глаза у деда узенькие, с кислинкой, мечтательно прищуренные. — А знаешь что, Вовик?..
— Василек, — поправляет его пастушок.
— Правильно. Васильком тебя называли в доброе время… А знаешь что, Василек? Давай плюнем на все эти галоши, чтоб им пусто, плюнем на каждую в отдельности, а сами возьмем бандуру и пойдем с тобой по белу свету бродить. — И Дыня вдруг громко запел:
Ой, все горы зеленеют,
Одна гора черна,
Одна гора черна,
Где сеяла вдова.
Ну как, согласен стать моим поводырем?
Разве не закружится от Аврамовых слов буйная мальчишечья голова? Вы только представьте: стелется под ногами широкая чумацкая дорога, до самого горизонта раскинулась степь, покрытая дымом полыни, высокими шапками стоят курганы — суровые казацкие могилы. Иди, вольная душа, на все четыре стороны. Дорог в степи как пряжи в основе. Куда понесет их челнок, какую долю соткет?.. Уставшие, присядут они с дедом возле могилы. Старик возьмет бандуру, и запоют струны о том казацком атамане, что «за Дунаем, за тихим Дунаем третий год гуляет…».
У Вовки свое на уме, у деда — свое:
— Как выйдем, Василек, за село, поклонимся праху жены, добрым словом помянем дочь мою Анюту… Старуху немец здесь сжег, а дочку-невольницу в проклятой Германии доконал… Поклонимся, Василек, да и подадимся на курскую землю, где лежит мой старший сын Кузьма, поправим ему мать-сыру избушку, попечалимся вдвоем, а потом завернем на Донбасс, в гости к Павлушке…
И Дыня, по-турецки поджав ноги, умолкает. Он сейчас одинок и печален, как забытая кем-то бочка на песке; на его воспаленных веках застыла старческая слеза. Да разве это слеза? Это непрошеное воспоминание о семье: хата была как улей, а теперь пустая. Осталось одно утешение в жизни — Павел. Да и тот пошел бродить по свету…
Эх, Павел, Павел, сын непутевый!.. Ведь совсем недавно гулял по селу, девушек дразнил, стучал палкой в окошки землянок и приговаривал: «Девчаточки, веселушечки, кто пойдет со мной по галушечки?» И уговорил-таки завербоваться на шахты сестру Ольги-беженки, чернокосую Марию. Вел ее смущенную по всему селу и, к груди прижимая, так говорил: «Лучше с милой пыль да уголь глотать, чем здесь от голода пропадать…»
— Не пишет Павел? — спрашивает притихший Василек. — Может, ему о войне что слышно? У нас ни радио, ни газет, сидим здесь, как тараканы под печкой.
— Не пишет! — горько отзывается Дыня. — Вот навестим его — бока намну ему, да так, чтоб знал… А о войне один человек рассказывал. Бьют наши гадов