— Неважно, — говорит. — Что ж это вы так плохо знаете?
Ишь ты! Не учивши, да хорошо знать? Слава Богу, что и так оттарахтела… то есть ответила…
Я молчу, a Барбос опять:
— Отчего же вы не знаете, а?
Вот чудачка!
— Да потому, — говорю, — что я не учила.
— Как не учили? Совсем?
— Совсем, даже не читала.
Барбос глаза вытаращил.
— Красиво, нечего сказать. Понадеялась, что помнит, и не дала себе даже труда повторить. Очень стыдно.
Тут уж я глаза вытаращила:
— Что повторить? Да я никогда в жизни этого не учила.
— Так почему ж вы все-таки знаете?
Как почему? Нет, положительно Барбосина ума решилась и самых простых вещей не понимает. Что ж она, проспала что ли, как Юля с Зерновой старались?
— Да ведь Бек и Зернова сейчас отвечали, ну, я и слышала, оттого и знаю.
— И это вы всегда таким способом уроки учите? — спрашивает учительница.
— Нет, — говорю, — обыкновенно я дома учу, a вчера некогда было.
— Как некогда? A что ж вы делали?
— «Дети Солнцевых» читала.
— Как? И ваша мама позволяет вам читать посторонние книжки прежде, чем вы окончите уроки?
Нет, Барбосина-то того, совсем швах, все что-то неразумное сегодня плетет. Она, кажется, думает, что моя мамуся совсем глупая.
— Конечно, нет, — говорю, — никогда не позволяет, a только вчера запрещать некому было. Мама уехала, a я на одну только минутку взяла книгу посмотреть, да так интересно…
— Что и про уроки забыли? — подсказывает Барбос.
— Да совсем я забыла, так до половины одиннадцатого и просидела.
— Все это прекрасно, — говорит, — a только это нехорошо, больше «восьми» поставить не могу.
И — о ужас! — в журнале, в клеточке против моей фамилии, уже красуется жирная «восьмерка».
Никогда, никогда еще такого срама со мной не случалось! Ну что я мамочке скажу? Из-за Барбоса, да еще за стихи — «восемь»! Ох, и подкузьмили меня «Дети Солнцевых»!
Не особенно мамочка обрадовалась этому еще небывалому украшению в моем дневнике и по головке меня не погладила, когда я ей принуждена была рассказать, как накануне вечер провела. Правда, стыдно. Нет, уж больше этого не случится никогда, баста!
Чуть не забыла: к нам новенькая поступает на место Зубовой, которую исключили.
У тети Лидуши. — Володина компания
В субботу вечером я упросила мамусю отвезти меня к тете Лидуше, я уж сто лет у нее не была. Папочка с мамочкой хитрые — частенько туда «винтить» отправляются, a меня, небось, не берут. До винта-то я, положим, охотница небольшая — очень надо себе голову сушить! И смотреть-то жаль на этих несчастных винтеров: думают-думают, трут себе лбы, точно мозги массажируют. (Как будто не так говорят? Ну да ладно, сойдет!) И что за удовольствие? Ну, a пойти у тети Лидуши на все посмотреть, все перетрогать — вот до этого я охотница страшная. Мамуся-то не очень одобряет, когда я в ее комнате хозяйничаю, но тетя Лидуша все позволяет.
A квартирка у нее как игрушечка, веселая, уютная, маленькая, — страшно люблю маленькие комнатки!
Вот мы с мамочкой пошли туда и Ральфика прихватили, — ведь он им тоже немножко родственник, потому — не будь Леонида Георгиевича, так и он бы на свет не явился, то есть явиться-то, пожалуй, явился бы, но не был бы членом нашей семьи. Значит, Л. Г. ему вроде крестненького или приемного папаши. Вот и надо в нем «родственные чувства поддерживать» (это любимое выражение тети Лидуши).
Нам, конечно, были очень рады, и тетя сейчас же снарядила Леонида Георгиевича за меренгами и виноградом, которые я страшно люблю. Кондитерская у них под боком, фруктовый магазин тоже — на чудненьком месте квартира! — так что он мигом туда слетал.
Уселись мы рядком вокруг Selbstkocher’a и беседовали. Уютно так, хорошо! Тут и одного интересного-преинтересного вопроса коснулись: дело в том, что в пятницу мое рождение — событие немалой важности, a они, видно, не знают, что мне подарить. Вот хитрецы, ловко так выспрашивают! Я тоже ловко так, будто ничегосеньки не понимаю, стала им объяснять, что у нас в гимназии у всякой девочки альбом для стихов есть, куда и ученицы, и учительницы что-нибудь пишут, a у меня, мол, нет. Поняли, преотлично поняли, многозначительно так переглянулись. Будет альбом!
A меренги какие дивные были, пальчики оближешь! Даже Ральф себе лапу облизал — правда! Дома у нас мой черномазик за чаем всегда на отдельном стуле около меня восседает, ну, и тут затребовал, не успокоился, пока его к столу не пододвинули. Ем я, a он умильно так на крем смотрит, голову скривил, глаза скосил, почмокивает и облизывается, а передними лапами на стуле перебирает и даже немного подвизгивает от нетерпения. Он в этом отношении совсем в меня: крем, шоколад и ореховую халву обожает. Ну, как отказать? Дала ему большой кусок с кремом, да он, дурень, половину себе на лапу и уронил. Ничего, чистенько потом вылизал.
Попили мы, поели, поболтали да в половине десятого уже и дома были.
В воскресенье я утром раненько уроки выучила, потому что днем должны были прийти Люба и Володя, a он нас снять обещал, — до сих пор все еще не приходилось.
Прилетел, как всегда, веселый, сияющий, только около левого глаза здоровеннейший синяк, или скорее даже «желтяк», с лиловыми разводами, — последний крик моды такое сочетание цветов, как он уверяет.
— Это, — говорю, — кто ж тебя так благословил?
— Пострадал, Мурка, невинно пострадал из-за хлеба насущного, во время избиения младенцев.
— Что еще за избиение?
— A, видишь ли, у нас такой устав военный существует, чтобы новичкам, значит, горбушек и не нюхать, — это, мол, только для старослужащих.
— Что ты там еще врешь?
— Ел боб, не вру!
— Что это за «ел боб» такой?
— A это, видишь ли, потому, что божиться грешно. Нельзя, говорят, Бога всуе поминать. Ну, a «ел боб» сказать — какой же грех? А все равно клятва: соврать, значит, не моги.
— Ну, ладно, a синяк-то все-таки откуда?
— Говорю, невинно пострадал. Прихожу вчера в столовую, a на моем приборе горбушка лежит, пузыристая такая, как губка, не от нижней корки — та все одно что подметка, — a верхняя (Володя даже при одном воспоминании облизнулся). И ведь знаю, придут «старики», отымут. Я ее живо цап — да в карман, только откусил, сколько в рот влезло. Не успел еще и разжевать толком, как уж вся гурьба и нахлынула. Они как придут, сейчас первым долгом розыск горбушек. И тут то же самое: «Красногорский, a твой хлеб где?» — кричит самый наш верзила и горлан Дубов. Я и ответить не успел, a он: «А жуешь что? А? Краюхи утаивать? Старших обжуливать? Эй, братцы, вытряхнуть из него горбушку!»
— И вытряхнули?
— Вытряхнули, да еще как! Вот и орденом сим за отличие снабдили, — докончил он, показывая на «последний крик моды».
Весело там у них! Я бы всегда битая ходила, потому горбушки, да еще такие пузыристые, до смерти люблю.
В ожидании Любы мы пошли в мою комнату, то есть Володя пошел, a меня мамочка позвала примерять платье, которое портниха принесла.
Возвращаюсь, смотрю: Володя что-то кончает писать и с шиком расчеркивается. О ужас! Альбом-то Ермолаевой, она дала мне, чтобы я ей что-нибудь на память написала!
— Ты что там царапаешь?
— Да уж очень чувствительные все вещи у этой девицы понаписаны, вот например:
Ручей два древа разделяет,
Но ветви их, сплетясь, растут,
Судьба (ах!!.) два сердца (ох!..) разлучает,
Но мысли их в одном живут…
От горячо любящей тебя подруги Муси Старобельской.
Володя расхохотался:
— Душедрательно!.. Сногсшибательно! Ел боб, я умилен!.. Мурка, Мурка, неужто ты ничего еще глупее не выдумала?
Вот противный, вот бездушный, смеет смеяться над такими дивными стихами!
Я ему отвечаю одним только словом:
— Дурак!
— Рад стараться, ваше превосходительство!
Даже не рассердился, урод!
— Знаешь, Муська, я так тронут, так умилен, что не мог воздержаться и в порыве восторга тоже написал сей неведомой девице разумный совет, как быть счастливой, слушай:
Когда хочешь быть счастли́в,
Тогда кушай чернослив,
И от этого в желудке
Разведутся незабудки.
Писал
Ой-ой-ой
Как избитый герой.
Тмутракань. 31 февраля 1914 года.
И прибавил:
— Небось, пишете, пишете, a нет, чтобы разумный, истинно дружеский совет подруге дать. Коли она этим недовольна будет, уж не знаю, чем ей и угодить.
Вот противный мальчишка! Вот чучело! Но надо ему отдать справедливость, смешное чучело.
Я злюсь, но начинаю хохотать, a за моей спиной тоже кто-то заливается-хохочет. Это Люба незаметно вошла — мы за своими литературными разговорами и звонка не слышали.
— А! — воскликнул Володя, низко раскланиваясь. — Честь имею кланяться.