Вот уже несколько дней подряд на каждой большой перемене Таня лепит из снега фигуру.
Сегодня она кончила ее. Мальчики, помогавшие ей, отнесли к забору лестницу, оставили ведро с водой. И Таня отошла в сторону, чтобы посмотреть на свой труд.
Это был часовой в шлеме, с плечами широкими, как у отца, и с его осанкой. Точно на краю света стоял он, опираясь на ружье и глядя вдаль, а перед ним расстилалось темное море. Конечно, моря никакого не было. Но так живо было впечатление, что дети в первую минуту молчали. Потом мальчики постарше незаметно окружили Таню и разом с криками подняли ее на воздух.
Девочки, которых вовсе не трогали, завизжали. А Таня даже не вскрикнула. Она только была смущена, что в самом деле часовой получился хорошо. А ведь она и не думала, как это сделать. Она только схватила свою мысль и крепко держала ее, не выпуская из своих пальцев до тех пор, пока не приделала к винтовке штыка, покрыв его сверкающим льдом. И теперь пальцы ее болели от воды и от снега, и она грела их, засунув в рот.
Коля стоял в стороне, не делая к Тане ни одного шага.
Александра Ивановна, привлеченная громким криком детей, тоже вышла во двор и постояла без шубы перед снежной фигурой часового. Она была удивлена ее красотой.
Тонкие шерстинки на черном платье учительницы уже покрылись изморозью, гранатовая звездочка затуманилась на ее груди, а она все стояла, думая о своем собственном детстве.
Ведь и они когда-то лепили фигуры из снега. Одну она помнила хорошо. Это была снежная баба, стоявшая в углу двора. Ночью, когда двор и кирпичные стены заливала луна, на нее было страшно смотреть. Ее круглая распухшая голова, с черным углем вместо рта, была окружена сиянием. И однажды, взглянув на нее вечером из окна, она испугалась и заплакала. Никто не знал, отчего она плачет. А она не могла заснуть. Всю ночь в лунном свете мерещилась ей эта снежная баба, похожая на вымысел каких-то подземных существ.
И теперь, через двадцать лет, учительница оглянулась: нет ли и тут этой страшной снежной бабы? Нет, она не увидела ее. Тут были и другие фигуры, не так искусно сделанные, как часовой, но все же это были воины, герои, был даже богатырь на коне – фантазия наивная и высокая, населявшая все углы двора.
– Это ты слепила часового? – спросила она у Тани.
Таня кивнула головой и вынула пальцы изо рта.
– Вам холодно, Александра Ивановна, – сказала она, – ваша звездочка совсем потускнела. Можно мне ее потрогать?
И Таня, протянув руку, потерла звездочку пальцем, и звездочка снова заблестела на гранях.
– Хочешь, я тебе ее подарю за то, что ты так хорошо сделала часового? – сказала учительница.
Таня с испугом остановила ее:
– Не надо! Не делайте этого, Александра Ивановна. Мы помним вас все с этой звездочкой. Не надо отнимать ее у других.
Таня отбежала подальше к воротам, где стоял Филька, маня ее к себе рукой.
А учительница потихоньку побрела к крыльцу и, пока шла, все время думала о Тане. Как часто застает она ее в последнее время и печальной и рассеянной, и все же каждый шаг ее исполнен красоты. Может быть, в самом деле любовь скользнула своим тихим дыханием по ее лицу?
«Ну что ж, это совсем не страшно, – думала с улыбкой учительница. – Но что она там жует усердно? Неужели снова они раздобыли у китайца эту противную серу? Так и есть! Любовь, о милая любовь, которую еще можно умерить серой!»
Учительница засмеялась тихонько и отошла прочь от детей.
Действительно, Филька раздобыл у китайца целый кусок пихтовой смолы и теперь охотно раздавал ее всем. Он дал тем, кто стоял от него направо, и тем, кто стоял налево, и только Жене не дал ничего.
– Что же ты мне не даешь серы? – крикнула ему Женя.
– Филька, не давай девчонкам серы, – сказали мальчики со смехом, хотя они знали отлично, что рука его всегда была щедра.
– Нет, отчего же? – ответил им Филька. – Я дам ей самый большой кусок. Пусть только подойдет ко мне.
Женя подошла.
Филька вынул из кармана маленький пакетик, сделанный из бумаги, и осторожно положил в ее руку.
– Ты даешь мне слишком много, – с удивлением сказала Женя.
Она развернула бумажку.
Маленький, недавно родившийся мышонок, дрожа, сидел на ее руке. Она с криком бросила его на землю, а девочки, стоявшие поближе, разбежались.
Мышонок, сидя на снегу, дрожал.
– Что вы делаете? – сказала сердито Таня. – Ведь он замерзнет!
Она нагнулась и, подняв мышонка, подула на него, согрела у своих губ теплым дыханием, потом сунула его к себе под шубку за пазуху.
К толпе подошел человек, которого никто в этом городе раньше не видел. Он был в сибирской шапке из лисьего меха и в дорожной дохе. Ноги же его были обуты плохо. И это увидели все.
– Кто-то приехал сюда, – сказал Филька, – не здешний.
– Не здешний, – подтвердили другие.
Все смотрели на него, пока он подходил. А маленькая девочка с проворными ногами даже ухватила его за шубу.
– Дядя, вы инспектор? – спросила она.
Он подошел к толпе, где стояла Таня, и сказал:
– Скажите мне, ребята, как попасть к директору?
Все отступили назад. Это мог быть в самом деле инспектор.
– Почему же вы молчите? – спросил он и обратился к Тане: – Проводи меня ты, девочка.
Таня оглянулась, полагая, что он говорит другой.
– Нет, ты, девочка, ты, с серыми глазами, у которой мышонок.
Таня посмотрела на него, раскрыв широко глаза и громко жуя свою серу. Из-за плеча ее выглядывал мышонок, пригревшийся под воротником ее шубки.
Человек улыбнулся ему.
И тогда Таня выплюнула серу и пошла вперед к крыльцу.
– Кто это? – спросил Коля.
– Это, наверное, инспектор из Владивостока, – сказали ему другие.
А Филька вдруг крикнул с испугом:
– Это герой, честное слово! Я видел на груди его орден.
Меж тем это был писатель. Кто его знает, зачем он приехал в этот город зимой без валенок, в одних только сапогах. Да и сапоги его были не из коровьей кожи, прошитой, как у старателей, жилками, а из обыкновенного серого брезента, который никак уж не мог согреть его ноги. Правда, на нем была и длинная теплая шуба, и шапка из рыжей лисы. В этой шубе и шапке его видели и в клубе у пограничников. Говорили, будто он родился в этом городе и даже учился в этой самой школе, куда сегодня пришел.
Может быть, захотелось ему вспомнить свое детство, когда он рос здесь мальчиком и пусть холодный, а все же родимый ветер дул в его лицо и знакомый снег ложился на его ресницы. Или, может, захотелось ему посмотреть, как новая поросль шумит теперь на берегу его реки. Или, может быть, соскучился он со своей славой в Москве и решил отдохнуть, как те большие и зоркие птицы, что целый день парят высоко над лиманом и потом опускаются на низкие ели прибрежья и отдыхают здесь в тишине.
Но Таня не думала так.
Пусть это не Горький, думала она, пусть это другой, но зато он приехал сюда, к ней домой, в ее далекий край, чтобы и она могла посмотреть на него своими глазами, а может быть, даже прикоснуться к его шубе рукой.
У него были седые волосы на висках, хотя он еще не был стар, и тонкий голос, который поразил ее.
Она только боялась, как бы он не спросил ее вдруг, любит ли она Пушкина и нравятся ли ей его собственные книги.
Но он ни о чем не спросил. Он только сказал:
– Спасибо тебе, девочка. Что же ты сделаешь с мышонком?
И хотя, как многие слышали, писатель ничего особенного не сказал, а все же доставил всем немало хлопот.
Как хорошо было раньше, когда раз в десять дней Александра Ивановна по вечерам, после уроков, занималась с литературным кружком!
Они усаживались все за длинный стол в пионерской комнате, а Александра Ивановна садилась в кресло. Она становилась как будто немного другой, чем в классе, словно из далекого странствования приплывала к ним на невидимом корабле. Она клала подбородок на свои сплетенные пальцы и вдруг начинала читать:
Когда волнуется желтеющая нива
И свежий лес шумит при звуке ветерка…
Затем подумает немного и скажет:
– Нет, не то я хотела вам сегодня прочесть. Лучше послушайте вот что:
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И…
Ах, дети, я так хочу, чтобы вы поняли, каким чудесным бывает слово у поэта, каким дивным смыслом наполнено оно!
А Филька ничего не понимал и готов был без сожаления вырвать свой язык, который только и делал, что колотился без толку о его зубы, помогая им жевать все, что попадало в рот, а ни одного такого стиха сочинить не мог. Но зато он отлично говорил, как китаец, стоявший на углу с липучками. «И мало-мало есть, – говорил он, – и худо есть, и шибко хорошо».
Все над ним смеялись.
Потом Женя читала стихи о пограничниках, а Таня – рассказы. Коля же всегда критиковал бесстрастно, жестоко и сам ничего не писал – он боялся написать плохо.