— Вот, — говорит, — как летать надо, чтобы мух, комаров ловить. Вот какие крылья для этого надо, видела?
Посмотрела птица, — у него крылья длинные-длинные. Сложит их, — под ними и хвоста не видно. Узкие крылья, острые, как кривые ножницы, если их растопырить.
«Ну, так я в лес полечу, — думает птица. — Там себе что-нибудь промыслю».
Прилетела в лес, а там — чаща. Крылья за ветки задевают, хвост поворачивать не успевает.
А хвост у неё ни длинен, ни короток, ни широк, ни узок, — средненький.
Выскочила из чащи сорока, хохочет:
— Да разве с таким хвостом в лесу летать?
Тут во какой хвост надо, видела?
И подняла свой хвост. А хвост у сороки длинней самой сороки.
— Крылышки тебе поменьше бы надо, покруглей, а хвоста прибавить, чтобы верть, и повернула, — верть, и в другую сторону. В чаще-то всё так.
Дёрнула хвостом и нет её.
«Ну, — думает птица, — значит, на реку мне лететь надо. Там промыслю».
И полетела.
Тут первой сказке конец, а тебе ответ, — отчего у сороки такой хвост.
Кому зуёк кланяется, а плиска хвостом кивает
— Вторая сказка, — говорит отец. — Прилетела птица на реку.
Села на обрыв и видит: по песку, у самой волны, бегает зуёк. Побежит-побежит и станет. А станет, — сейчас кланяться начнёт. И кланяется, и кланяется.
А на камушке в воде сидит тоненькая плиска. И всё хвостиком кивает, всё кивает хвостиком.
Птица думает:
«Кому это они кланяются? Уж не мне ли?
Вдруг — жжип! — со свистом пронёсся над ней чеглок-соколок. И пропал.
Зуёк и плиска кричат птице:
— Счастье твоё, что ты смирнёхонько сидела.
А то увидел бы тебя чеглок-соколок и унёс в когтях. Пискнуть бы не успела.
Птица удивилась:
— А почему бы он меня увидел, если б я двигалась?
— Да потому, что ты на земле сидишь, кругом тебя одни камни, тихо всё, не шевелится. А кто шевельнётся, того сразу заметно.
— Так чего же вы-то кланяетесь, вы чего киваете?
— А мы у волны живём. Волна колышется, и мы колышемся. Нам так надо. Станем смирно, а кругом всё движется, всё качается, — сразу нас заметно.
Тут второй сказке конец, а тебе ответ, — кому зуёк кланяется, а плиска хвостиком кивает. И третья сказка…
Птица думает:
«В воздухе мне не прожить, в лесу не прожить, и на реке, выходит, тоже не прожить: я прятаться не умею. Кто бы меня защитил?»
И видит — летит-плывёт над рекой белая чайка.
Вдруг чайка крылья сложила и пала в воду. Пала в воду, крыльями над спиной взмахнула и опять на воздух поднялась.
А во рту у неё — рыбка.
Тут ещё и ещё со всех сторон налетели белые чайки. Стали над рекой кружиться, падать, подниматься, — из воды рыбок таскать.
«Вот славно, — думает птица. — Пристану к чайкам. И сыта буду и цела буду: чайки большие, чайки сильные, они меня от чеглока-соколка защитят».
Полетела к белым чайкам:
— Примите меня в артель!
Посмотрели на неё белые чайки и говорят:
— Не годишься ты в нашу артель. Как ты своим носом рыбку будешь ловить? У нас, видишь, носы крепкие, острые. А твой нос ни крепок, ни мягок, ни тупой, ни остренький, — средненький.
— Ничего, как-нибудь, — говорит птица.
— И серенькая ты, — говорят белые чайки. — Даже и не поймёшь, какого цвета. А мы, видишь, эелые.
— А почему вы белые? — спрашивает птица.
— Нам другими быть нельзя, — отвечают белые чайки. — Первое дело, рыбки из воды нас зидеть не должны, — а то разве их поймаешь.
Рыбки снизу смотрят, — над ними потолок белый. Речной потолок. А над ним — небо, на нём облака белые. Нас, белых, над белым, под белым рыбкам не видно.
Второе дело, мы дружной артелью рыбку ловим. Разлетимся в разные стороны, и каждая высматривает рыбку. Рыба стадами ходит.
Вот мы и глядим друг за дружкой издали, из глаз не выпускаем.
Вот сложила подружка крылья, — пала на воду. Ага, значит, рыбка там!
И все мы к счастливой подружке спешим, все рядом ловить принимаемся.
Издали мы друг на дружку сбоку смотрим. И нам друг дружку хорошо видать: ведь белые мы, заметные на воде и над берегом.
— А тебя, серенькую, нам не усмотреть: ты над берегом полетишь — не видно, мимо леса — не видно и под небом — не видно. Уж на что у чеглока-соколка глаза вострые, и тот тебя не приметил. А кого не видно, для нас того и нет.
— А как же я? — спрашивает птица.
— Да тебя и вовсе нет, — отвечают белые чайки. — Ты кругом средненькая. Ты выдуманная. Таким под солнцем места нет. Посмотри-ка ты на себя в воду.
Посмотрела птица вниз. Там, в тихой реке, всё как в зеркале: и белые чайки кружат, и зуёк кланяется, и плиска хвостом кивает, и сорока прилетела — на кусту сидит, и стриж в небе мчится. А её — птицы — нет.
— И лети-ка, ты, — говорят чайки, — назад, откуда взялась!
Делать нечего — полетела птица назад, к своему человеку.
Человек тот как раз спал, — рот разинул.
Птица и впорхнула ему в голову.
Человек глотнул, вздохнул, проснулся и говорит:
— Вот сон какой приснился! Будто жила была птица… — И тут третьей сказке конец, в тебе ответ, — почему чайки белые.
В кухне на табуретке стояла плоская корзина, на плите — кастрюля, на столе — большое белое блюдо. В корзине были раки, в кастрюле был кипяток с укропом и солью, а на блюде ничего не было.
Вошла Хозяйка и начала:
раз — опустила руку в корзину и схватила рака поперёк спины;
два — кинула рака в кастрюлю, подождала, пока он сварится, и —
три — переложила рака ложкой из кастрюли на блюдо.
И пошло, и пошло.
Раз — чёрный рак, схваченный поперёк спины, сердито шевелил усами, раскрывал клешни и щёлкал хвостом;
два — рак окунался в кипяток, переставал шевелиться и краснел;
три — красный рак ложился на блюдо, лежал неподвижно, и от него шёл пар.
Раз-два-три, раз-два-три, — в корзине оставалось всё меньше чёрных раков, кипяток в кастрюле кипел и булькал, а на белом блюде росла гора красных раков.
И вот остался в корзине один, последний рак.
Раз — и Хозяйка схватила его пальцами поперёк спины.
В это время ей крикнули что-то из столовой.
— Несу, несу! Последний! — ответила хозяйка — и спуталась: два — кинула чёрного рака на блюдо, подождала немножко, подцепила ложкой с блюда красного рака и — три — опустила его в кипяток.
Красному раку было всё равно, где лежать: в горячей кастрюле или на прохладном блюде. Чёрному раку совсем не хотелось в кастрюлю, не хотелось ему лежать и на блюде. Больше всего на свете ему хотелось туда, где раки зимуют.
И, долго не раздумывая, он начал своё путешествие: задом-задом, на попятный двор.
Он наткнулся на гору неподвижных красных раков и забился под них.
Хозяйка украсила блюдо укропом и подала на стол.
Белое блюдо с красными раками и зелёным укропом было красиво. Раки были вкусные. Гости были голодны. Хозяйка была занята. И никто не заметил, как чёрный рак перевалился с блюда на стол и задом-задом подполз под тарелку, задом-задом добрался до самого края стола.
А под столом сидел котёнок и ждал, не перепадёт ли ему что-нибудь с хозяйского стола.
Вдруг — бац! — треснулся перед ним кто-то чёрный, усатый.
Котёнок не знал, что это рак, думал — большой чёрный таракан, и толкнул его носом.
Рак попятился.
Котёнок тронул его лапкой.
Рак поднял клешню.
Котёнок решил, что с ним дела иметь не стоит, обернулся и мазнул его хвостом.
А рак — хвать! — и зажал ему клешнёй кончик хвоста.
Что тут с котёнком стало! «Мяу! — он скакнул на стул. — Мяу! — со стула на стол. — Мяу! — со стола на подоконник. — Мяу!» — и выскочил на двор.
— Держи, держи, бешеный! — кричали гости.
Но котёнок вихрем помчал через двор, взлетел на забор, понёсся по саду. В саду был пруд, и котёнок, верно, свалился бы в воду, если б рак не разжал клешни и не отпустил хвост.
Котёнок повернул назад и галопом поскакал домой.
Пруд был маленький, весь зарос травой и тиной. Жили в нём ленивые хвостатые тритоны, да карасики, да улитки. Житьё у них было скучное, — всегда всё одно и то же. Тритоны плавали вверх и вниз, карасики плавали взад-вперёд, улитки ползали по траве: один день наверх ползут, другой — вниз спускаются.
Вдруг всплеснула вода, и чьё-то чёрное тело, пуская пузыри, опустилось на дно.
Сейчас же все собрались на него поглядеть: приплыли тритоны, прибежали карасики, поползли вниз улитки.
И верно — было на что поглядеть: чёрный был весь в панцире — от кончика усов до кончика хвоста. Гладкие латы охватывали его грудь и спину. Из-под твёрдого забрала на тоненьких стебельках высовывались два неподвижных глаза. Длинные прямые усы торчали вперёд, как пики. Четыре пары тонких ног были, как вилочки, две клешни — как две зубастые пасти.