– Ну, предположим, у тебя был бы револьвер.
– Да я совсем не умею стрелять, – разводя руками, говорит Мышка.
– Ничего, сумела б… Револьвер не винтовка: нажал курок – и все! Ну так вот. Впереди тебя идет Матюшкин – выстрелишь ты в него или нет? – сдвинув брови, допытывается Динка.
– Впереди меня… Значит, в спину? – испуганно переспрашивает Мышка и вдруг решительно встряхивает головой. – Нет, в спину я стрелять не буду, мне это противно, я никого не могу убивать в спину!
– Скажите, какие интеллигентные штучки! Таких негодяев можно убивать со всех сторон! Ну хорошо, пусть он идет тебе навстречу. Так будешь ты стрелять в его кулацкую морду или нет? Я принципиально тебя спрашиваю!
– Да почему же это я буду ходить с револьвером и перестреливать всех кулаков? – возмущается Мышка.
– Не всех, а одного!
– Так это еще хуже. Всех так всех!
– Да ты раньше хоть одного убей!
– Не понимаю, раньше или позже… И вообще, как же это я посмею без всякого совета со старшими товарищами устраивать какие-то террористические акты? Такие вещи возможны только в случайной перестрелке или по заданию…
– Ладно, – махнув рукой, перебивает ее Динка, – задания у меня нет, так я этому Матюшкину устрою такую случайную перестрелку, что он у меня вместо одной получит десяток пуль!
– Нет, ты просто сумасшедшая или дуреха! Как была дуреха, так и осталась. А я взрослый человек, и нечего из меня дурака делать! – окончательно выходит из себя Мышка.
Сестры долго молчат.
– Тебе хорошо, – вдруг говорит Динка. – Ты уже закалила свое сердце от подлости. Я ведь недаром сказала, что у тебя стали другие глаза… Ты научилась смотреть поверх человека, и взгляд у тебя иногда такой холодный, твердый. В таких глазах и слез нет. А ведь я знаю, у тебя столько доброты и жалости к людям: когда ты приезжаешь из госпиталя, на тебе лица нет. Но, может быть, ты закалилась и от жалости? – тревожно спрашивает Динка.
Но Мышка качает головой:
– Нет, Динка… Ты сама знаешь, что это невозможно. И все-таки я закалилась. И знаешь от чего? От какой-то ежедневной борьбы с подлостью. – Мышка ловит вопросительный взгляд сестры и, смущаясь, поясняет: – Борьба – это громкое слово. Какой я борец, Динка! Я просто не могу выдержать так же, как ты. Только я не бегаю с револьвером, иначе мне пришлось бы каждый день стрелять в какую-нибудь гадину. Вот вчера, например… Привезли очень тяжело раненных солдат, предстоят ампутации. У одного совершенно раздроблена нога. У другого оторвана по локоть рука… разбита снарядом грудь. Такие муки, такие стоны. Ну, ты же была в госпитале, видела, каких привозят…
Динка молча кивает головой.
Сестра останавливается перед ней, прямая, тоненькая, на прозрачно-бледном лице ее глаза, обведенные синевой, кажутся черными, уголки розовых губ нервно вздрагивают.
«Нет, не закалилась она, нет», – быстро думает Динка, но голос сестры вдруг меняется.
– …И вот ты подумай. Сестры уже все готовят к операции, и вдруг Иван Евдокимович – ну, знаешь ты его, старый такой хирург, хороший, его все зовут у нас «седенький», – так вот он подходит ко мне и говорит: «Операции будем делать без наркоза…» Я прямо остолбенела. «Как без наркоза, почему? Я сейчас пойду к начальнику!» – «Не ходите, сестричка, бесполезно, я уже говорил с ним». – «Нет, нет! Задержите операции, у нас же есть наркоз, я знаю!» Бегу наверх к начальнику. Сидит такая туша в кителе, вся грудь в каких-то бляшках. А во мне все трясется. И голос… Не знаю даже, мой ли это голос, такой спокойный. Я говорю: «У нас мучительные операции, ампутации рук, ног… У нас же есть наркоз, дайте наркоз…» А он так отечески похлопал меня по руке: «Успокойтесь, сестра, вам пора привыкнуть ко всяким операциям, на то мы и военный госпиталь. Наркоза нет, все, что было, мы передали в офицерское отделение. Господа офицеры – народ изнеженный, а солдат на то и солдат, чтобы терпеть. Что поделаешь?»
– И ты… ты не дала ему по физиономии? – вскакивает Динка.
– Нет, я не дала, я бросилась в офицерскую палату. Ты знаешь, как я презираю их всех. Когда поднимаешься по лестнице, а они стоят так небрежно у перил, покуривают и лезут к тебе с пошлыми комплиментами, я ненавижу свое дежурство в офицерском отделении. А тут не знаю, что со мной сделалось… Я вбежала в палату, ой, я такого наговорила им, Динка! Тут были всякие слова: и честь, и доблесть русского офицера, который в самом жестоком бою идет впереди… Одним словом, я уже не помню всего. А потом выяснилось, что они об этом просто ничего не знали, все это выдумал начальник! Подумай, какой мерзавец! Ну зато и ему попало! – Мышка вдруг звонко рассмеялась.
Но Динка тревожно спросила:
– А наркоз как же?
– Да не только наркоз появился: этот наглец еще полчаса извинялся передо мной и уверял, что я его не так поняла. Вот с какими типами приходится работать! – глубоко вздохнув, добавила Мышка.
– Подожди! – перебила ее Динка. – Значит, все-таки эти офицеры тоже возмутились?
Мышка пожала плечами и усмехнулась:
– Кто-то, может, и возмутился, а кто-то просто из самолюбия… Одним словом, взгрели они этого прохвоста здорово! Вызвали в палату… Я, конечно, не была при этом, но Иван Никодимыч был… А что ж ты думаешь! В этой палате как раз собран весь цвет высшего общества! Тут такие козыри, как сын генерала, двоюродный брат министра, два чистокровных князька…
– Значит, сам начальник госпиталя их боится?
– Конечно, он перед ними заискивает. И сейчас по всему госпиталю разносит слух, что вот, мол, господа офицеры пожертвовали ради своих солдат наркозом… А солдаты откуда-то все знают. «Если б, – говорят, – не сестричка, так резали б нас, как скотину», – усмехается Мышка.
Динка крепко обнимает сестру.
– Ты действительно закалилась, Мышечка, а я бы только ревела, ругалась и бегала с револьвером!
– Все это еще детство, Динка… Вот ты хочешь мстить какому-то кулаку Матюшкину. Я понимаю, что у тебя в сердце делается… Но нельзя думать об одном человеке, когда кругом сотни, тысячи гибнут на войне, на каторге, в тюрьмах… Ты помнишь, как на золотых приисках были расстреляны безоружные рабочие? А сколько сейчас политических в тюрьме! Вокруг, вокруг, Динка, гибнут лучшие люди! Идет такая борьба, Динка! Вот для чего нужно копить силы и ненависть, а не терять их на какого-то кулака Матюшкина, – горячо убеждает Мышка.
Но Динка вместо ответа тихо спрашивает:
– Ты не знаешь, когда приедет Леня?
– Нет. Но, я думаю, уже скоро. А ты соскучилась по нем? – с улыбкой спрашивает Мышка.
– Нет, мне некогда скучать. Я никогда не скучаю, а просто чувствую пустоту вот здесь. – Динка прижимает руку к сердцу и серьезно смотрит на сестру. – Мне кажется, если б Леня уехал на целый месяц или на два, я бы тихо скончалась, просто скончалась, и все!
– Вот видишь, Динка, а почему же ты никогда не веришь, что мне так же не хватает Васи? – с упреком говорит Мышка.
– Нет, я верю, что тебе его не хватает. Но ведь это не любовь… Я хочу сказать, не настоящая, ведь ты же сама говорила, Мышка, что любовь – это чудо! И стихи об этом написаны, и книги. А где же это чудо у нас?
– Какое чудо? Что я тебе говорила и что ты читаешь, Дина? – удивляется Мышка.
– Ну, что я читаю? Твоего любимого Блока, Ахматову, мало ли что еще – так при чем это? – насмешливо спрашивает Динка.
– А при том, что с тобой очень трудно разговаривать и вообще нет времени разбирать сейчас все твои фантазии. Ну уж недаром Вася говорил, что у нас вечная говорильня! – раздраженно бросает Мышка. – Вася – человек дела, и он действительно прав, что нельзя тратить время на бесполезную болтовню.
– Ну и не трать. А Вася твой – дуботол! – равнодушно бросает Динка.
– Неблагодарная ты! – с горечью говорит Мышка. – Разве мало Вася сделал для всех нас, для Лени?
– Ну и что ж, что сделал? Так за это я должна отдать ему сестру? А я уж вижу, к чему дело клонится… Подумаешь, какое чудо – Вася! Чудо-юдо! – неожиданно хохочет Динка.
За дверью на ее смех восторженным визгом отвечают собаки.
Динка, не глядя на обиженную сестру, мчится к двери и, присев на пороге, обнимает мохнатые морды заждавшихся ее собак.
– Собакевны мои, дружоченьки!.. Прима! Прима! – кричит она, вскакивая.
Из густых зарослей орешника доносится тихое ржание, и стреноженная Прима скачет на зов хозяйки.
Захватив со стола горячую картофелину, Динка осторожно отрезает тоненький кусочек хлеба и делит его между собаками, потом так же осторожно отрезает еще один кусочек и несет его Приме.
– Ешь скорей, – шепотом говорит она, пока Прима мягкими губами собирает с ее ладони последние крошки.
Хлеба мало, нельзя кормить лошадь, когда многие люди сидят без хлеба. В городе все так дорого, люди говорят: «Ни к чему нельзя подступиться». И все с каждым днем дорожает, на базарах торгуют из-под полы спекулянты. Хорошо, что Мышка хоть в свое дежурство ест в госпитале – все-таки что-то горячее, а Динка мало думает о себе, ей лишь бы картошка была, а картошка есть, в прошлом году Ефим вместе с Леней накопали несколько мешков, в этом году по совету Ефима они засадили весь огород одной картошкой и сейчас доедают остатки… Когда мама и Леня дома, готовится настоящий обед, а когда Динка остается одна, то ей лень что-нибудь придумать, и вся еда всухомятку. Денег в доме тоже мало. Когда мама уезжала, собрали все, что можно, для папы. Динка бегала на базар, продала кое-какие вещи… Раньше Леня зарабатывал уроками, а теперь его часто посылают с поручениями, от уроков пришлось отказаться. После папиного ареста маме было очень трудно устроиться на службу: хорошо еще, что ей давали на дом переписку, но старая пишущая машинка так часто портилась, что Лене приходилось постоянно чинить ее.