— Кому давно, а кому и недавно. Вам-то, молодым, при царе Горохе, а нам — словно вчера это было. Берите, берите, Геннадий Василич, не пожалеете. Работает справно, и опять же удобно — с патронами просто. Проверял. Девятнадцать лет хранил как положено.
— Возьму, возьму. Не обижайся, дядя Вася, — согласился секретарь.
Он долго еще разговаривал с обступившими его людьми, несколько раз отрывался к телефону, уходил из кабинета и возвращался, потом вновь брал телефонную трубку:
— А сволочей надо расстреливать! Слышишь, расстреливать на месте!.. Как это «не могу»? Ну не можешь, тогда передай военному патрулю…
Отвернувшись к окну, я смотрел на пустынные улицы, по которым изредка проносились военные машины с бойцами и ящиками снарядов, с минометами и легкими пушками на прицепе.
Не забыл ли про меня Геннадий Васильевич? Когда у стола секретаря осталось поменьше народу, я вобрал в себя воздух и опять протиснулся вперед:
— Вы обещали…
— Да-да… Сейчас… — сказал Геннадий Васильевич. — Слушаю тебя. Подождите, ребята, а то человек давно ждет. Так, говори.
Я объяснил, зачем пришел в райком.
— А почему такая спешка? — спросил Геннадий Васильевич. — Ты что, уезжаешь?
Я хотел сказать, что да, уезжаю, но вдруг, неожиданно для самого себя, соврал:
— На фронт ухожу, и вот…
— По чьему направлению? По нашему?
Кажется, я покраснел. Сейчас меня уличат во лжи. Но идти на попятную я уже не мог:
— Нет, я с па… я с отцом ухожу…
И черт меня дернул, чуть не сказал «с папой»!
— Хорошо, сейчас посмотрим, — пообещал Геннадий Васильевич, подошел к двери и попросил: — Позовите-ка мне Светову!
Пришла девушка. Секретарь райкома поручил ей найти мое личное дело и принести ему. А я старался не смотреть в сторону секретаря, чтоб не выдать себя.
Наконец мое дело нашли, и Геннадий Васильевич стал читать его.
— Ну что ж. Видно, придется удовлетворить вашу просьбу, — сказал он почему-то очень официально, переходя на «вы». Потом, как мне показалось, внимательно посмотрел на меня и спросил: — Двадцать шестого, значит?
— Что двадцать шестого?
— Рождения.
— Да, двадцать шестого, — заметно заикаясь, сказал я.
— Лидочка, — обратился он к девушке, принесшей дело. — Пожалуйста, оформите товарищу карточку и билет и принесите на подпись. Да, и вставьте его в сегодняшний утренний протокол бюро.
Я жалел, что соврал. Ведь не скажи я секретарю райкома об уходе на фронт, я мог бы тут же действительно попроситься в армию или в партизаны. Сейчас на моих глазах направляли таких же комсомольцев, как я, и даже ростом меньше. А я получу комсомольский билет и удеру из Москвы как последний трус! Брошу работу в типографии — нужную, интересную работу — и поеду в безопасное место?
Я уже представлял, как рабочие типографии, которые сегодня рыли со мной траншеи на Чистых прудах, залегли с оружием на московских улицах и отбивают атаки немцев. Они бьются насмерть, защищая каждый дом и каждый метр московской земли, а я в это время качу с мамой и папой в глубокий тыл, где все тихо и спокойно. Нечего сказать, хорош комсомолец!
Нет, я не пойду сейчас за расчетом. И никуда не поеду, хотя бы меня заставили силой! В крайнем случае, скажу, что меня не отпускают с работы. И правда, меня могли не отпустить. В нашем ротационном цехе остались только женщины да старики. Теперь каждый человек дорог.
Меня позвали сначала проверить правильность заполнения учетной карточки, затем опять к Геннадию Васильевичу.
— Ну что ж, принимай билет. Поздравляю, — сказал секретарь райкома. — Подожди, подожди! Надо поговорить. Здесь, знаешь, не дадут. Пойдем-ка куда-нибудь. Поищем место потише.
Ничего не понимая, я вышел вслед за Геннадием Васильевичем. Кто-то бежал за нами, о чем-то просил секретаря, дергал его за телогрейку.
— Братцы, подождите. Сейчас вернусь, сию минуту, — обещал Геннадий Васильевич.
Потом мы приоткрывали двери разных комнат — всюду были люди — и шли дальше.
Проходя мимо двери с табличкой «для мужчин», Геннадий Васильевич пошутил:
— Хоть сюда! Кстати, подожди малость. Даже этого некогда.
Наконец мы нашли пустую комнатушку, забитую старыми транспарантами.
— Царство завхоза, — сказал Геннадий Васильевич. — К слову, сидел человек среди этой наглядной агитации, а оказался подлецом. Вот и так бывает. Понимаешь? Садись.
Я кивнул и сел в промятое кожаное кресло.
— Нет, не понимаешь! — всерьез сказал он. — Теперь, ладно, о другом. Зачем соврал? Ведь соврал? По глазам твоим сразу увидел — соврал.
— Как? — попробовал оправдаться я.
— Не темни! Некогда! Насчет фронта соврал? С папой или, как потом поправился, с отцом? Соврал? Только по-честному, по-комсомольски…
Что я мог сказать? Я молчал.
— В типографии работаешь?
— Ага.
— Так вот. — Геннадий Васильевич встал. — Билет мы тебе дали. И, думаю, правильно. Если бы не сегодня пришел, не дали бы. Сегодняшний день запомни. Ты москвич? Коренной?
— Я всегда в Москве, и родители…
— Раз москвич, тем более, — сказал Геннадий Васильевич. — На всю жизнь запомни шестнадцатое октября сорок первого. А врать больше не надо. Договорились?
Когда я прибежал во двор, мать и Николай Степанович вытаскивали из машины чемоданы.
— Где это тебя носило? А ну помоги! — набросилась на меня мать.
— Как? — не понял я. — Обратно?
— Да, обратно. Папа только что звонил, сказал — можно разгружаться. Он сейчас приедет.
На радостях я схватил сразу два чемодана — наш и Николая Степановича.
— Что ты делаешь! — воскликнула мать. — У тебя же будет грыжа!
— Ничего, я сам!.. А я комсомольский билет получил!
— Видишь, как все хорошо, — сказал Николай Степанович.
Мать поздравила меня и, когда мы уже шли по лестнице, вспомнила:
— Да, тебе звонила какая-то девочка, кажется Наташа, и просила передать привет. Она уезжает на фронт. Кто это? Я что-то не помню…
Наташа? На фронт? Я поставил чемоданы на площадке.
— Когда?
— Она ничего не сказала. Кто это?
— Так, одна знакомая…
Что я еще мог сказать? Я никогда не рассказывал о ней.
Дома у Наташи не было телефона, и я решил сразу же поехать, на Пятницкую. Вдруг успею? На работу звонить бессмысленно — уже шестой час.
Перетаскав вещи и отпустив машину, я заикнулся:
— Мне надо съездить по одному делу… На час, не больше.
Тут я вспомнил, что трамваи и метро не работают. Значит, придется идти пешком. А как же через мост? Говорили, что через мосты не пускают.
— Как знаешь, — сказала мать. — Только не задерживайся. Папа скоро приедет. Побудь хоть с ним сегодня. Вдруг он ненадолго?
На всякий случай я покрутил радио:
— Все еще не работает?
Мать отрицательно покачала головой.
И тут, не успел я выйти из комнаты, радио неожиданно заработало. Передавали вечернюю сводку, потом зазвучала музыка.
Это хорошо! Значит, самое опасное миновало.
— А сводка, ты знаешь, плохая, — заметила мать.
— Все равно Москву никогда не сдадут!
— Дай бог…
Я вышел на улицу. Радио гремело над всей Москвой. И трамваи, которые не ходили почти весь день, снова уже ползли по улицам. И открылись двери метро. А мосты через Москву-реку, хотя и охранялись, свободно пропускали пешеходов и транспорт. Засветились огни светофоров. Возле них появились милиционеры. И пешеходы уже не шли вразнобой, как попало. А днем… Днем люди переходили улицы где вздумается — даже на самой суровой, в смысле милицейских правил, площади Дзержинского.
Я едва втиснулся в трамвай.
Мне трудно было угадать, что произошло, но я чувствовал: есть какой-то перелом.
И вот только Наташа! Неужели она действительно уходит на фронт и я не застану ее дома?
Наташино окно было темным, как и все окна, прикрытые маскировочными шторами.
— Их никого нету, — сообщила мне соседка по квартире, открывшая дверь, — Ксения Павловна провожать пошла дочку.
— А куда?
— Вот чего не знаю, того не знаю. Собрали вещички и отправились.
Мог ли я думать, что ложь, явная ложь моя в райкоме комсомола, обернется правдой! А может быть, это вовсе и не ложь была, а предчувствие того, что должно совершиться?
Как бы мне хотелось сейчас хоть на минуту увидеть Геннадия Васильевича.
«Я действительно иду с отцом на фронт, — сказал бы я. — Я не врал. Вот!»
Но времени не было ни минуты. Даже на то, чтобы позвонить в райком по телефону.
А на фронт я иду! Иду! Иду!
Скольких усилий стоило это мне!
— Но ведь отец-то меня берет! — Я умышленно стал называть папу отцом. Так выглядело серьезнее.
— В самом деле, Лена, — подтвердил отец. — Не в бирюльки играем. Немец под Москвой. Почему это должно касаться нас меньше, чем всех?.. И учти, он уже не маленький. Сколько мне было лет, когда гражданская началась? Помнишь?