А председатель сказал:
— Я её тоже боюсь.
Балабол поднял на него глаза, полные недоверия и любопытства.
— Вы?! Боитесь?! Небось просто так говорите…
— Я тебе правду говорю: боюсь. Но не бегаю от неё. Надо — значит, надо. Я её даже на фронте боялся.
— На фронте? Бормашину? Там не бормашины, а пушки и танки!
— А вот так, — сказал председатель. — Бои, понимаешь, идут. Атаки. Наши и вражеские. А у меня зуб проклятый разболелся. Ну, мочи нет никакой. И, как стемнело, послали меня в машине раненых сопровождать в медсанбат. Сказали: «Тебе там и зуб вытащат…»
Разгрузили раненых, пришёл я к зубной докторше. Она молодая, красивая, а я на одну щёку опух, чуть не вою от боли. Прошу: «Товарищ военврач! Выдерните его к чёртовой бабушке!» — «Откройте рот!» — приказывает. Посмотрела: «Не буду, говорит, выдирать. Вылечу». И взялась за бормашину. Я вспотел от страха. А она смеётся: «Неужели, говорит, бормашина страшнее, чем фашистский танк? Признавайтесь, сколько гранатами подбили?» — «Что ж, подбивал, было дело…»
А у неё у самой на груди медаль «За отвагу», сама боевой человек. «Открой, говорит, рот, сиди смирно и тверди себе: «Эка невидаль — боль. Перетерплю — и всё!» И перетерпел…
— Да-а, — сказал Балабол. — К такому доктору я тоже пошёл бы.
— Убило её, — сказал председатель. — А я вот жив остался. И сколько раз был ранен, под ножом хирурга лежал, а всё её слова вспоминал: «Эка невидаль — боль. Перетерплю — и всё!»
Балабол помолчал, потупившись, повернулся и зашагал прочь. К воротам. На улицу. В школу.
— Так, — сказал довольно председатель, глядя ему вслед.
В воскресный морозный день на улице возле дома Балабол встретил председателя. Василий Игнатьевич спешил. Через плечо у него была надета спортивная сумка, на ногах — меховые бахилы.
— Здравствуйте, — поздоровался Балабол.
— Здравствуй, Витя Воробьёв, — ответил председатель. — Ну, как поживает твой зуб?
Витя открыл рот, оттянул щёку, показал пломбу.
— Залечил? Правильно. Больно было?
Балабол глянул хитро.
— Эка невидаль — боль, — сказал он, — перетерпел — и всё!
Председатель поглядел на клюшку, которую Балабол нёс, как ружьё, на коньки, привязанные к ней.
— На лёд?
— На лёд, — ответил Воробьёв.
— А я в чисту воду, поплавать в Москве-реке, — сказал председатель.
Улица была в морозной дымке, холод пощипывал щёки.
Балабол потёр красный от стужи нос. Он вспомнил разговоры, будто председатель — «морж», в любой мороз купается в проруби.
«А может, всё врут. И председатель шутки шутит, воображает: «Вот, мол, дурачок, сейчас поверит».
И он дерзко сказал:
— Подумаешь! И я могу нахвастать, что в проруби плаваю!
Они стояли друг перед другом, и при каждом слове изо рта у них вырывались облачки пара. Морозный румянец выступил на чисто выбритом, изрезанном морщинами лице председателя.
— Что ж, — сказал председатель, — хочешь убедиться? Сбегай предупреди тётку, и — поехали.
— Да ей наплевать, хоть я совсем пропаду, — отмахнулся Балабол. — Она всегда ругается: «Хоть бы ты пропал!»
— Пойди и предупреди, что уехал со мной, — повторил председатель.
…Ничего из этого путешествия не запомнил Балабол. Он боялся до дрожи в коленках, что председатель его, Витьку, в прорубь окунёт.
— Я н-ничего не взял с собой, — подрагивая зубами, предупредил Балабол, когда спускались к Москве-реке.
— Чего не взял?
— П-полотенце…
— Чудак ты, право!.. — засмеялся Василий Игнатьевич.
И только на заснеженном льду реки, в морозной дымке, Воробьёв Витя понял, что никто его в прорубь совать не будет и даже близко не подпустит. Он стоял вместе с другими, тепло одетыми зрителями, отгороженный тросом от тёмной воды, над которой клубился пар. А «моржи» в одних лишь плавках, босые, по ступеням, прорубленным во льду, уходили в тёмную воду. Целый отряд закалённых, не боящихся стужи спортсменов.
Василий Игнатьевич был среди них, он улыбнулся дружески ему, Воробьёву Вите, а через секунду оказался в воде и, работая сильными руками, поплыл, отфыркиваясь, наслаждаясь плаваньем, как будто летом.
А когда он вышел, покрасневший и бодрый, Витька заметил на его дымящихся плечах незамерзающие капли. И ещё он увидал на его груди и на спине стянутые, как жгуты, тёмные рубцы от ран.
— Товарищи моржи, быстрей! — скомандовал тренер.
— Жди меня тут, — кивнул председатель и, как все, босыми ногами по снегу побежал в строй «моржей» к теплушке…
Потом ехали домой. И сколько Василий Игнатьевич ни обращался к нему с разговором, Воробьёв Витя отвечал односложно, а то и невпопад, мигая короткими ресницами.
— Не раздумал стать моржом? — спросил Василий Игнатьевич.
— Не-е. Буду.
— Долго придётся готовиться, приучать постепенно тело к холодной воде. Под руководством тренера.
— Капли не замерзают, — сказал Витька невпопад.
Председатель засмеялся:
— Ты какой-то ошалелый, на себя не похож. Может, замёрз?
Витька не ответил. Он отвернулся и стал смотреть на отражение председателя в вагонном стекле. Он хотел бы смотреть на самого председателя, но глубокое, непривычное смущение мешало ему.
— Так, может быть, ты всё же замёрз ждать там, на реке?
Витька опять не ответил. Да не замёрз он, нет! Он сам не мог бы объяснить, что с ним случилось. Не замёрз. Наоборот. В лютый морозный день в нём что-то стало оттаивать, давным-давно захолодавшее, с тех пор как не вернулся отец, а мать отдала его, Витьку, насовсем к тётке. От него, ещё малого, скрыли, что отец погиб при аварии на стройке, а он плакал горько, думая, что отец обманул его, обещал вернуться и не вернулся.
И не стал он верить никому. Научился жить с ледышкой в груди. И дерзил, оберегая свою ледяную крепость.
Сегодня он поверил. Слову, которое не расходится с делом.
Поверил следам от сквозной раны. И рукам, непрошенно застегнувшим его куртку.
Сегодня всё, что захолодало в его мальчишеском сердце, вдруг подтаяло, сдвинулось и стало исчезать куда-то. И сделалось ему, Витьке, всё вокруг по-новому непривычно, и трудно, и весело, и желанно.
И так он захотел, чтоб этот человек был рядом. Всегда. Чтобы не исчез, как его отражение, высветленное мелькающими в тоннеле метро фонарями.
Витька повернулся к председателю и встретил его внимательный, обращённый на него, Витьку, взгляд… Василий Игнатьевич предупредил:
— Нам сейчас выходить, Витя.
Уже во дворе, открывая дверь в их общий подъезд, тронул Витькино плечо:
— Занеси домой клюшку и коньки. Я тебя жду. Пообедаем вместе. Захвати тетради. Разберёмся с математикой.
Ариадна стояла на первом этаже у лифта, где кнопка вызова светилась красным огоньком. Это значило, что лифт занят, идёт вверх или вниз внутри сетчатой шахты. Слышалось его ровное гудение.
Ариадна стала нажимать на кнопку и раз, и два, и десять.
— Когда красный свет — нажимать нельзя! — возмутился Родион.
— А я хоту! — И продолжала тыкать пальцем в кнопку.
И вдруг красный огонёк погас и тихое гудение прекратилось.
Но нигде на этаже не стукнула железная дверь. Значит, никто из лифта не вышел, никто никуда не доехал.
— Ой, я его сломала, он застрял! — испугалась Ариадна и потащила Родиона за руку. — Скорей удерём! А то влетит!
Но Родион высвободил руку.
— Удирать не буду. — Он встал на цыпочки и надавил другую кнопку, на стене. Рядом была решётка, и сейчас же из неё сказали:
— Слушаю вас.
— Мы сломали лифт, — громко сказал Родион.
— Уши вам надрать! Адрес? — спросили из решётки. Родион назвал.
— Кто вызывает?
— Не говори, — шепнула Ариадна.
— Родион Андреев, — ответил Родион.
Сказали:
— Механик сейчас в доме двадцать пять, как освободится, сразу пришлю. — И голос отключился.
Родион увидал, что Ариадна глядит на него во все глаза.
— Ты чего? — удивился он.
— Какой ты храбрый! — ответила Ариадна.
— Я храбрый? — ещё больше удивился он.
Откуда-то сверху, сквозь сетчатую стену лифтовой шахты, раздался приглушённый стон. Глаза Ариадны расширились от испуга:
— Слышишь? Слышишь? Там в лифте кто-то стонет. Бежим, а то знаешь как влетит!
И снова тихий стон раздался сверху.
— Ну побежим! — толкала Ариадна Родиона. — Сейчас придёт механик, спасёт того, кто там застрял. Пожалуйста…
Родион словно и не слышал её. Он бросился вверх по лестнице, перепрыгивая ступени, и наконец увидел кабину лифта, неподвижно висевшую между третьим и четвёртым этажами. Сколько Родион ни дёргал за ручку, дверь шахты не открылась.