Все было не просто так в этой песне, как, может, кому покажется: и то, что трое их, товарищей, как бывает обычно в сказках — три брата, три дороги, три девицы, три богатыря; и то, что каждому из них досталась одна судьба; и то, что повторили друг друга первых двое, а третий… Вот сколько раз твердила я про себя песню, сколько уж я ее знаю — всю жизнь! — а каждый раз, как дохожу до слов: «Третий язык развязал» — так, будто в первый раз, сердце у меня замирает в жутком, постыдном подозрении: «Скажет… Неужели пощады попросит?…» «Постыдном» говорю потому, что, боясь за третьего, боясь его слабости, я чувствовала, что его слабость — мне поблажка, что мне может проститься, если что, моя слабость… Но тут кончалась пауза, делящая строфу пополам, и, очищая мою совесть, говорил палачам третий: «Не о чем нам разговаривать…» Он устало это говорил, он умирал… Даже на презрение не оставалось у него сил. Но то, что он все-таки выговорил, было как месть за двух его товарищей. И за меня тоже. Вот так и будет. И больше никак. Мы с ним были заодно. И я была им. Третьим товарищем.
Ведь песня не называла имен. И город не называла. Эн — ведь не название, а вместо названия. И это тоже было — я знала — недаром.
Песня зазвучала в моей голове, как только меня разбудила мама и сказала, что пора собираться. Скоро подойдет лошадь. Мне хотелось заплакать, но я слышала негромкую песню и сдержалась. Надо — значит, надо. Пусть на сердце тяжко. И плакать хочется от предчувствия всяческих бед, которые, конечно же, свалятся на меня в Пеньках.
Одно пока хорошо с этими Пеньками: дорога. В совхоз идешь — приметы отмечаешь, а в Пеньки зато на лошади. Где поедешь, где побежишь, чтоб лошадка отдохнула. Девчата сразу песни завели. Поёшь — и все забывается: зачем, куда, на сколько собрались. Дрожки на кочках поскакивают, голоса подпрыгивают, прерываются.
Лена много песен знает, каких я раньше не слыхивала. Например: «Вздыхая розы аромат…» Прислушавшись, я поняла, что надо не «Вздыхаяро», а «Вдыхая розы аромат…».
Песня была очень красивая — грустная, напевная, даже не просто грустная, а жалобная.
Как человек вспоминает про свою любовь, вдыхая этой розы аромат. Особенно конец хороший — гордый:
Вам возвращая ваш портрет,
Я о любви вас не молю.
В моем письме упрека нет,
Я вас по-прежнему люблю.
Хорошо бы так кому-нибудь… И все, и конец. Я эту песню с одного раза запомнила.
А свою песню про трех товарищей я ни за что бы не запела при всех. Я ее только в голове своей пела или когда знала, что совсем-совсем одна и ни одна живая душа меня не слышит.
Из военных песен девчата тоже больше про любовь пели:
Ночь коротка,
Спят облака…
И «На позиции девушка провожала бойца…», и «Темную ночь…».
Так с песнями ехали, но в школу опоздали.
— Ой, да не бойтесь! Мы каждый понедельник опаздываем! — учила нас Лена, когда подошли мы ко враждебно молчащей школе. — Поругают, конечно, а что делать?! Если б сразу с подводы в школу…
Да, правда, надо же было продукты развезти по домам и сгрузить. Да идти еще сколько опять до школы.
И пожалуйста вам — на перемене созывает Мелентий Фомич всех на построение и приказ читает с высокого крыльца: «За опоздание в школу целой группы учащихся из совхоза такого-то всех виновных наказать нарядом на распиловку и поколку дров: по одному кубометру на человека».
— И чтоб на этой неделе было сделано! — грозно закончил Мелентий Фомич и сверкнул своим недреманным оком.
— Ур-ра! — вдруг заорал длинный Степка Садов, правый фланг школы.
И какие-то девчонки, не разобравшись, подхватили тонкими голосами: «Урря-я!» — думали, так надо. Но вид у директора недовольный, кричавшие поняли: «ура» ему ни к чему, и примолкли.
Тогда в тишине Мелентий добавил зловеще:
— А Садову — два кубометра.
Степка больше не орал, но смолчать все-таки не смог и стал, как у нас говорят, «вяньгать» — жалобно канючить:
— Ла-ад-но, ла-адно, Мелентий Фомич! Пожалеете еще Садова… Ишь какие строгости…
— А строгости обычные, Степан, военные, — отрезал Мелентий каким-то не своим, отрывистым голосом, очень значительным. И добавил: — А вы, совхозные, завсегда распускаетесь.
— Так ведь впервой ныне-то! — не унимался Степка.
— А летось, Садов? Как оно было?
— Так ведь я-то у вас летось не учился! Вон оно! Садов за летошний год в ответчиках!
Мелентий Фомич, увлекшись диспутом, и еще бы чего-нибудь возразил, и уж было рот открыл, но тут из рядов вырвался звонкий и резкий голос Лешки Никонова.
— Держись, Сте-па! Еще малень-ко! — выкрикнул он, издевательски отчеканивая последние слоги, и тем дал понять директору, как неуместна затеянная с учеником перепалка на виду всей школы.
— Ну, хватит, поговорили! — с сердцем сказал директор. — Разойдитесь!
И ряды смешались, окружая попавших в наряд совхозных.
— Эка! — басил Карпэй. — Что в наряде, что так, все равно дрова-то надо пилить!
— И правда! — обрадовалась я. — Уже ведь и пилили, но на субботнике, а теперь — наряд… А сколько это — кубометр? — спросила я Тоню Антипову. — На субботнике мы не считали же сколько, пилили — да и все.
— Пойдем прикинем.
Мы пошли с ней за школу, где у безоконной ее стенки были свалены дрова — осиновые, березовые и сосновые бревна.
— Ну вот, гляди. Сколько у этой кучи высота будет? Метр, да ведь? Да в глубине не меньше двух. Так? А длина… — Тоня широко зашагала вдоль лежащего на земле, откатившегося бревна. — Раз, два, три!
— Значит, здесь шесть кубометров! — сосчитала я. — А как увидеть из этого одну шестую? Чтоб знать, сколько мне одной пилить и колоть. Нас ведь шестеро!
— А чего ее видеть? — удивилась Тоня. — Что, ты отдельно, что ли, будешь, сама с собой пилить? Все равно всем вместе делать все шесть шестых.
И я вдруг поняла: мы же все вместе будем работать! И то обидное, что сказал директор: «На каждого по кубометру!» — потому и было обидно, что разделяло нас на отдельных людей со своим кубометром в охапке. Попробуй-ка потяни одна! Но дело-то в том, что мы не врозь, а вместе! Значит, никакой обиды и нет! И не выделишь тут отдельную работу на одного человека, как невозможно выложить из этой длинной и высокой кучи бревен ровненький куб: метр в длину, метр в вышину и метр в глубину. Вот какая интересная арифметика получалась, когда шесть не делилось никак на шесть, а одна целая работа шестерым поддавалась!
— И правда твоя, Тоня! — сказала я. — Что я, сама с собой, что ли, буду пилу тягать? Все тут мое — все шесть кубометров! Да еще где-то Степкин один завалялся, седьмой!
— И Степкин здесь! — ворчливо сказала Тоня. И я поняла, что она на Мелентия сердится. — Я же не точно вымеряла: тут и в высоту повыше метра, и в глубину побольше двух. Как раз и набежит Степкин второй кубометр!
Но прошло целых полторы недели, прежде чем нам удалось расплатиться за опоздание: школьную сараюшку под дрова занимала пока колхозная картошка — колотые дрова некуда было класть. Наконец мы получили команду: в среду после уроков!
Нам тетя Еня доверила свою пилу. Как и все в ее хозяйстве, была эта пила в лучшем виде — гибкая, отливающая у спинки вороненой синевой, светлеющая ближе к зубьям, жаляще-острым и словно раскаленным добела, словно нарочно начищенным.
— У-у! Щука, а не пила! — сказал Степка, со знанием дела выгибая пилу туда и сюда, и она правда казалась в его руках живым, гибким хищником.
И пошла работа!
Удобно пилить на хороших, устойчивых козлах! Когда бревно лежит не шелохнется, а отпиливаемый конец, свободно нависая, собственной тяжестью разводит щель распила, не зажимая пилы, а помогая пильщикам. И в конце — хрясь! — не выдерживают последние под пилой один-два сантиметра древесины, и, оставляя торчащую занозистую щепу, тюлька летит наземь.
И еще на метр продвигается бревно на козлах, чтоб свободно повис его конец. И снова визгливо-звонко начинается новый рез: вз-з-з — в одну сторону, зж-жж-а — в другую. Выскочит пила в неумелых руках из неглубокой первой бороздки, даст косой след рядом, вскудрявливая мелке бело-розовую кожицу березы, и работники более твердо перехватывают ручки пилы, более мягко, без нажима посылают ее взад-вперед!
Вз-з-з — в одну сторону.
Зж-жжа — в другую.
Брызжет чистейшая крупа опилок.
— Вот бы кашу сварить! Белая будет! — мечтает кто-то.
— А давай! Тут каши, знаешь, все Пеньки накормим!
— Нам бы волшебный горшок. Насыпал опилок: «Горшочек, вари!» И варил бы горшок сладкую, белую кашу на все село!
— Эй, кончайте душу травить! — Это Степка распрямился, возмущается, сверкая яркими белками, как конь. — Жрать и так охота!