— А сами помещики! — вскричала бабушка.
— Они не жалеют ради этого не только своих имений, но и жизней своих.
Бабушка всплеснула руками:
— Ну и что же? Чем кончилось?
— Восстание подавлено, — медленно говорил Афанасий Алексеевич, — его руководители в крепости, и есть опасение, что их… что их не помилуют…
— Не помилуют?.. Не помилуют!.. — повторяла Елизавета Алексеевна, точно стараясь понять страшный смысл этих слов.
— А брат? А Димитрий? Что с ним? У него ведь бывали разные люди в имении-то… Последнее время он в своей подмосковной все жил. А не случился ли он в Петербурге? Чего доброго, на Сенатской площади? А? Ты что молчишь?
Афанасий Алексеевич молчал и, не двигаясь, смотрел в угол комнаты.
— Что же ты молчишь? Ведь в случае чего и ему заточение… крепость… унижение… позор… Да говори же!
— Он избежал всего…
— Избежал, говоришь? Не понимаю…
— Умер… — ответил он чуть слышно. — Третьего января… от разрыва сердца…
Бабушка уронила голову на грудь, и крупные слезы, стекая с ее лица, закапали на платье, на руки, и она их не замечала.
И Миша, похолодевший от страха, услыхал какие-то сдавленные звуки, которые точно вырвались из груди дяди Афанасия, когда он сказал:
— Димитрий и другие… так много их! Столько друзей!.. Столько замечательных людей… Лучших людей страны! И вот теперь — для скольких тюрьма на долгие годы, может, до конца дней!
— Все равно, — послышался детский голос, — тюрьму сломают, как сломали Бастилию!
Только теперь бабушка увидала своего внука; он стоял, прижавшись к ее конторке, испуганные глаза темнели на его бледном лице, но он крепко сжимал кулаки, чтобы не дать волю слезам.
Бабушка хотела рассердиться на него — и не могла. Она только сказала тихо:
— Мишенька, что же это ты, дружок?.. — И продолжала плакать.
Миша подбежал к ней из своего угла и, обняв, прижался головой к ее груди.
— Вот за то и люблю его, — сказала бабушка. — Своевольный он, а сердце у него большое, горячее.
* * *
Поздно вечером Миша сидел около кровати мсье Капэ и передавал ему, как умел, рассказ дяди Афанасия.
Голова у него горела от множества мыслей, но он чувствовал какое-то странное облегчение.
Он узнал, что есть люди, которые видят, что не все хорошо устроено на свете, и ради того, чтобы изменить и исправить это дурное, не жалеют даже своей жизни!
Они собрали войско и пошли на площадь, как те, которые взяли Бастилию!
Какие замечательные, какие великие это люди! Он хотел бы увидеть когда-нибудь хоть одного из них!
— Как вы думаете, мсье Капэ, их придут освободить? Тюрьму, в которую они заключены, могут взять да и разрушить, как Бастилию?
— Бастилию разрушили, когда пришла революсион, — медленно ответил мсье Капэ.
Миша, задумавшись, смотрел, как догорала свеча и синее-синее морозное небо темнело в окнах.
— Я понимаю, — сказал он через некоторое время, — нужны свобода, равенство и братство. И очень хорошая жизнь. И для «людей»! — закончил он решительно.
Но этого тонкого русского различия не понял уроженец свободной Франции. Он засмеялся и ласково постучал длинным пальцем по лбу своего воспитанника:
— А ти что думал: для кошка, э?
— Нет, мсье Капэ, — сказал его воспитанник. — «Люди» — это которых староста продать может.
Мсье Капэ выпрямился, сел на кровати и гневно помахал в воздухе рукой:
— Jamais! Никаких продаваль! И покупаль! Jamais![30] А теперь спать! И помни, Мишель: вот эти «продаваль» и «покупаль» и кончит революсион. Доброй ночи, мой маленький друг!
— Доброй ночи! — ответил Мишенька.
Когда мсье Капэ потушил свечу, в комнату упал бледный луч зимней холодной луны. Он осветил детскую комнату, игрушки, картинки, детский стул… Миша обвел все это рассеянным взглядом, ни на чем не остановив своего внимания. Ему показалось, что все это стало уже неинтересным, ненужным ему.
Сегодня он узнал о великом подвиге великих людей своей родины, на которых он хотел бы — о, как горячо хотел бы! — стать похожим когда-нибудь. Когда-нибудь… когда он будет совсем большим, потому что теперь он еще, как бабушка говорит, «ребенок». Но нет, нет! Еще не понимая вполне того, что с ним произошло, он чувствовал, что этот день словно провел какую-то черту в его жизни. В этот день он впервые пережил и боль и радость не за себя и не за своих близких, а за что-то огромное, полное страданий, борьбы и счастья, чему он еще не знал имени, но что называлось человечество.
Перед самой распутицей Миша возвращался в Тарханы из Кропотова, где прожил две недели. Изредка бабушка скрепя сердце отпускала его погостить к Юрию Петровичу. Эти дни постоянного общения и долгих разговоров так всегда сближали сына с отцом, что неизбежная разлука казалась им уже невозможной. И все-таки она каждый раз наступала.
Обыкновенно Юрий Петрович провожал сына и оставался еще день или два в Тарханах, чтобы продлить свидание.
В этот раз Миша задержался в Кропотове дольше обыкновенного из-за болезни Юрия Петровича, и приходилось выезжать уже по талому снегу, в который проваливались полозья. Но бабушка торопила с возвращением, и ехать было нужно, не откладывая.
Выехали поутру и только к полудню увидали колокольню, мельницу под горой и ограду парка рысаковского имения. Помещица Рысакова, соседка Юрия Петровича, была известна на всю губернию своим жестоким нравом. Ее несчастные крестьяне вымирали или спасались бегством.
Въехав на гору, откуда уже видны были широкий двор и дом с мезонином, кучер Никанор остановился, а Юрий Петрович с удивлением и тревогой начал всматриваться в открывшуюся перед ним необычайную картину.
Весь двор был запружен народом — от ворот до самого крыльца, и над этой толпой, то подававшейся вперед, то отливавшей назад, стоял грозный, зловещий гул, в котором не слышно было ни отдельных слов, ни отдельных голосов. Вся толпа жила каким-то единым чувством, единым угрожающим волнением, которое все росло, как растет прибой в океане, когда, не затихая ни на минуту, становятся все сильнее его гул и грозный шум.
— Трогай, трогай! — торопливо сказал Юрий Петрович своему старому ямщику, всматриваясь в толпу.
Сани приблизились к дому; и вот в этой сгрудившейся толпе уже можно было разглядеть отдельные лица. Многие держали тяжелые дубины, вилы и даже топоры. Юрий Петрович увидал испуганного приказчика, метавшегося на широком крыльце, к которому все ближе, все настойчивее подступала толпа. Пролезали вперед бабы, то одна, то другая, и, прокричав что-то, прятались за мужиков.
В окна полетели камни. Миша услыхал звон разбитых стекол, потом увидал, как толпа окружила приказчика и три рослых молодых бородача, скрутив ему руки за спиной толстой веревкой, потащили его куда-то с крыльца. Миша успел разглядеть его белое как снег лицо и услыхал громкий крик его: «Братцы!..» И снова: «Братцы!..»
Юрий Петрович крикнул что-то кучеру и, обняв сына, прижал его к себе. Никанор гикнул, лошади помчались, и из-под копыт полетели комья талого снега.
Когда замолкли в отдалении крики и смутный гул толпы и лошади начали осторожно спускаться с горы, Миша, весь дрожа, тихо спросил:
— Что это, папенька?
— Это бунт, друг мой, бунт замученных крестьян, — ответил Юрий Петрович, еще бледный от пережитого волнения. — Скорей, Никанор, скорей! — повторял он и тогда, когда, давно уже выехав на большак, крепкие кропотовские лошади уносили его и Мишу от страшного зрелища.
— Тебя испугала эта толпа? — спросил он сына.
— Нет, — ответил Миша, не желая признаваться в своей слабости, — я не испугался. Я думаю, что эта помещица и ее приказчик очень плохие и очень злые люди, еще хуже, чем наша Дарья Григорьевна. И значит, мужики эти правы, что бунтуют. А вы как думаете?
Но на этот вопрос Юрий Петрович предпочел не отвечать.
Через несколько дней перепуганный староста доложил бабушке перед обедом, что Рысачиху нашли повешенной на чердаке ее дома. Староста не умел говорить тихо, и Миша все услыхал. Когда староста сказал, что главным зачинщиком убийства Рысачихи признал себя крестьянин, которому за неуплаченные недоимки по ее приказанию вырвали всю бороду по волоску, Миша бурей ворвался в столовую и, остановившись перед старостой, поднял к нему вспыхнувшее гневом лицо.
— А если бы у тебя, дядя Еремей, стали вырывать бороду по волоску, что бы ты тогда сделал?!
Бабушка в ужасе замахала руками сначала на Мишеньку, потом на старосту, и староста поспешил уйти.
Дело это прогремело по всей губернии и быстро дошло до столицы. Многие пострадали за него. Вся деревня была подвергнута жестокой расправе. Не пощадили даже женщин.