– Проявить пленку, – сказал молодой ледяным голосом.
– Дело это долгое, – решил старик. – А потому мы и так узнаем. Я догадываюсь, откуда уши торчат.
Теперь я сам попытался поднять словно перерубленную и стеклом набитую голову, чтобы посмотреть на старика правдивыми глазами.
– Это чужой фотоаппарат, я взял его у друга. Он может подтвердить. Я говорил ему, куда и зачем пошел. – Про друга сказал специально, чтоб старик призадумался. Зачем ему убийство на себя вешать?
– Я, случаем, не знаю твоего друга? Сдается мне, знаю.
– Вы его не знаете. Он мой одноклассник.
– Ну, ладно, батя, не тяни резину, – встрял молодой.
Может, он собирался лишь поддать мне, но не рассчитал, и я крепко ударился головой об угол печки. Надолго ли я потерял сознание, трудно сказать, но, вероятнее всего, ненадолго, а может, вообще на миг. Когда я сообразил, кто я и где нахожусь, то рассудил, что выгоднее в себя и не приходить. Мне ничего не стоило лежать с закрытыми глазами, не подавая признаков жизни, – свинцовые веки открываться не хотели, а малейшее шевеление причиняло боль.
– Кретин ты, Вовка, – сказал надо мной старик. – За что ни возьмешься, все испаскудишь.
Грубые пальцы осторожно потрогали мою щеку, потом меня перевернули на спину.
Я с трудом сдержал стон. Что-то тяжелое опустилось на грудь: старик слушал, бьется ли у меня сердце.
– Отнеси-ка его в заднюю комнату и положи на кровать, – приказал старик. Я почувствовал сильный рывок, но старый тут же рявкнул: – Сказано – отнести! Поосторожнее!
Далее был полет, во время которого молодой цедил сквозь зубы гнусные ругательства. Женского голоса после того, как было сказано о соседской Таньке, я больше не слышал, хотя надеялся, что старуха недалеко, и рассчитывал на ее жалость и помощь. Молодой, исчезнув из поля зрения отца, вывалил меня на постель, как куль с дерьмом. Снаружи лязгнула задвижка. Я разлепил глаза и обнаружил, что нахожусь в темноте.
Сколько прошло времени с тех пор, как я попал в этот страшный дом? Уходил я часов в семь вечера, около восьми был на месте, часа полтора просидел в укрытии. Сколько длилось все последующее, не мог определить. В любом случае не могло быть больше одиннадцати-полдвенадцатого.
В доме слышались голоса и громыхание посуды. Если б пришла ко мне бабка! Я не надеялся на это. Мать уже беспокоится. Интересно, когда она заявит в милицию о моем исчезновении – утром? Сравнимая с физическим страданием, меня пронзила мысль: если со мной что-нибудь случится, ей не пережить! Я бы ради нее сделал что угодно, но я и для себя ничего не мог сделать, даже пошевелиться не мог: казалось, у меня раздроблены все кости, включая черепные. Кажется, я плакал и молился Богу о спасении и в то же время, ощупав языком зубы, с удовлетворением отметил, что все на месте.
Конечно, я предполагал и надеялся, что убивать меня не станут. Они трезвые, соображают же. Еще я слышал, что продавцы наркотиков сами их не употребляют. Зачем им такие заморочки, как убийство? С проявлением пленки они подождут до утра, если вообще станут ее проявлять. А может, проявят прямо сейчас, ночью?! Сказал же Сусолов: у них все куплено. Что им стоит проявить пленку в любое время суток? Плохо, что я успел сделать кадр с домом, стариком в окне и машиной.
Мысли, словно в тумане, носились в моей голове, пока совсем не смешались, превратились в какую-то тяжелую кашу. Видимо, во сне я стонал, потому что и проснулся от своего стона. Все случившееся сновидением, к сожалению, не было.
Открыл глаза. Ничего не изменилось, кроме того, что вокруг стояла мертвая тишина. Попробовал пошевелиться, потом сесть на кровати, потом встать. Мучительно. Но, по крайней мере, кости у меня были целы и шейные позвонки не сломаны, хотя голову я мог повернуть только вместе с туловищем, а при каждом движении непроизвольно шипел сквозь зубы. Стонать боялся.
Сначала я постоял прислушиваясь. Потом, держа перед собой руки, чтобы не наткнуться на что-нибудь и не произвести шум, пошел на тонкую, как ниточка, полоску света – здесь было окно, закрытое ставнями. Ощупал ставни: они висели на петлях и закрывались на обычный крючок. Тихо-тихо и очень медленно вынул крючок из петельки и открыл ставни.
За стеклом в легком полусумраке застыл старый фруктовый сад. Птиц слышно не было. Я предположил, что часа два ночи. Не найдя шпингалета на окне, испугался: мне показалось, что оно не открывается совсем.
Потом увидел внизу рамы дверную ручку. Рама поднималась. Я поднял ее.
Поскольку неизбежные шумы, которые я производил, никого не разбудили, я осмелел, решил даже обыскать комнату, но раздумал: некогда глупостями заниматься, пора уносить ноги. Да и не было в комнате ничего, кроме кровати, двух стульев и комода. Однако, окинув прощальным взглядом свою тюрьму, я потерял всякое благоразумие.
На комоде, прислоненная к стене, стояла икона. Я поднес ее к свету. Сомнений не было: я держал в руках Люсину Владимирскую Богоматерь!
Люся мне объясняла, что есть иконы, писанные художниками, а есть напечатанные на бумаге, дереве и даже металле. Такие стали делать в прошлом веке. Она показывала мне одну напечатанную. Я бы и не заподозрил, что это печать, но, как оказалось, на ней были такие точечки – от печатной машины. «А здесь, – говорила Люся, – все сделано рукой и душой». Она ткнула пальцем в какую-то неверную линию, завиток, утверждая, что он случайный, наверняка художника кто-то окликнул, он вздрогнул, и кисточка у него сделала каракульку. Наверное, он мог ее исправить, но не стал. Он увидел, что хорошо вышло, естественно.
Да что линия! Я помню лицо Богородицы, ее нежные руки, прижатую к щеке щеку Младенца. Все цвета помню. У меня хорошая память на изображения.
Прыгать невысоко, первый этаж, но прямо под окном рос матерый шиповник, а икона была не маленькая, да еще облаченная в массивную глубокую ореховую оправу – киот. Я сразу понял, что заберу ее с собой, но киот следовало оставить. Там крошечные такие крючочки, как игрушечные. Я открыл их, икону вынул, но из коробки вывалилась какая-то сложенная бумажка. Подумал – записка, но читать было некогда, я ее даже не развернул, а сунул в карман, сел на подоконник, морщась от боли, перекинул ноги на другую сторону окна и соскользнул вниз, прямо в колючие кусты.
Собака молчала. Была она на привязи или на ночь ее спускали бегать по участку, я не знал. Птицы тоже не подавали голос, значит, ночь была в полном разгаре. Я прокрался до забора, который выходил на улицу, пересекавшую горбатую. Забор был сплошной, дощатый и выше моего роста. Подтянуться я и в здоровом состоянии вряд ли сумел бы. Оглядевшись, не увидел ничего подходящего, чтобы использовать как ступеньку. Шляться по участку в поисках подставки было самоубийством. Надеяться, что в заборе есть доски, которые можно сдвинуть или без шума отодрать, не приходилось: забор был новый. Ближние к забору деревья оказались молодой облепихой, остальное – малинник.
В полном отчаянии я ухватился за верх забора и, подтянувшись из последних сил, водрузил туда подбородок. Показалось, что голова отрывается от шеи. Неимоверным усилием мне удалось уложить на забор локоть и перенести тяжесть чугунного тела на руку. Долго висеть таким образом я не мог, но и любое дальнейшее движение было невозможно. На груди, под рубашкой, лежала большая выгнутая доска.
Чертова сентиментальность! Зачем мне нужна была эта икона? Я ведь не граф Монте-Кристо или мушкетер какой-нибудь. Это в книжках с неприступных башен спускаются, рвы переплывают и скрываются на коне от преследователей. Я же хилый и трусливый подросток, из которого брат хотел сделать человека, да так и не смог. Я не занимаюсь спортом, не закаляюсь, я даже утреннюю гимнастику не делаю.
Как мешок я свалился вниз и лежал, обессиленный, под серебристыми деревцами облепихи. С иконой мне было не выбраться отсюда, поэтому я перебросил ее на улицу, сжав зубы и поскуливая, снова подтянулся, положил на верхушку забора подбородок, поволок туда же локоть, за ним второй. Я уже почти достиг успеха, но тут залаяла собака, и от неожиданности я снова чуть не свалился. Даже не понял сначала, что это не здешняя собака, а соседская. Она вскоре замолкла, а я продолжал висеть, как вареная сосиска, пока не почувствовал, что сейчас сорвусь. Представив, что придется снова подтягиваться, я стал от полной безнадежности брыкаться как сумасшедший, пытаясь затащить наверх второй локоть и забросить туда колено. Несколько раз чуть не рухнул. Не знаю, каким образом удалось мне вползти наконец на забор животом, перевалить туловище и брякнуться на другую сторону, не поломав костей.
Если штурмовать забор мне помогло отчаяние, то встать после падения – радость. Почувствовав свободу, я побежал, хромая, держась за поясницу, виляя задом, стараясь не шевелить головой и бодро постанывая, подальше от своего застенка.
Икона опять лежала у меня на груди. Фотоаппарат остался в страшном доме, но мне в тот момент было на него плевать. Я с облегчением нащупал в кармане ключ от дома, хотя надеяться, что мать спит, было просто глупо. Разумеется, в кухне горел свет.