— Как же он пройдет? — хмыкнул Егор. — Там охрана.
— Со мной, — сказала Дуся.
— А когда можно? — спросил я.
— Хоть завтра! Встанешь? Смена в шесть. Я пятнадцать минут шестого выхожу.
Дома я строго-настрого приказал разбудить меня в пять часов. И никак не мог заснуть. А думал-то о чем, стыдно сказать.
«Почему это Дусю замуж не берут? — думал я. — Она добрая. Улыбается хорошо. А глаза какие! Строгие. Серые… И волосы у нее хорошие. И голос. Она красивая. Наверное, это не ее замуж не берут, а она не идет за первого встречного. Ей бы мужа такого, как офицер из фильма „В шесть часов вечера после войны“. Чтоб тоже строгий. Красивый!..»
И думаю, затаясь от себя самого, что сам-то я, — замухрышка. Попробовал вспомнить лица сестер Смирнова и не вспомнил. Вот это да! Сидел рядом с ними и не разглядел. Забыл разглядеть. Я, конечно, помню, что они беленькие, чистенькие… Спохватился. Стоит ли на девчонок мысли тратить. О Дусе я думаю, потому что у нее в жизни неудачи никак не кончаются. Надо бы что-то для нее сделать. Только что я могу? Что я могу переменить в жизни взрослых? Ну их!
И я тотчас вырядил себя в спартаковскую форму и поставил на поле «Динамо». Мяч летит мне на голову… Удар!.. Я оборвал картину… Это все игра. Я ведь знаю, что футболистом мне не быть… Мне быть… Я не знаю кем, а если и знаю, так даже себе не скажу… Надо расти. И все!
Зеленый росток тянулся двумя узкими листьями. Ему было лихо, потому что вырос он совсем уж неудачно, на кирпичном красном крошеве.
Всю ночь я лазил через какие-то заборы, от кого-то бегал, прятался, но все-таки принес зеленому ростку воду в консервной банке. Полил. И кирпичи зашевелились, разлетелись, и пошел он, пошел расти зеленый стебель. С подсолнух вымахал, и все выше, выше, к облакам, и там, вверху, в синеве, пыхнул, словно солнце взошло, — расцвел. Я снизу уже не мог рассмотреть этот цветок, но знал, что он как солнце. А может быть, и само солнце.
— Ваня, ты же сам просил разбудить тебя!
— Солнце, — сказал я и сел.
— Солнце взошло.
Я улыбнулся маме.
— Сколько времени?
— Пять.
— Я побежал. Меня обещали нынче на фабрику сводить. На БПФ.
— Яблоко возьми.
— А можно два?
— Возьми два.
8
Мы идем с Дусей по сонной Мурановской. Улицы, может быть, и не спят, но дремлют, это точно. Грызем яблоки.
— Я сегодня собаку во сне видела, — говорит Дуся. — Белая, лохматая. Все ластилась ко мне.
— Собаку видеть — к другу, — сказал я.
Дуся посмотрела на меня серьезно, но весело.
— К другу, говоришь?.. А ты какой сон видел?
— Цветок. Он все рос, рос, а потом зацвел.
— А это к чему?
— Не знаю.
Дуся вздохнула:
— Чужие сны проще разгадывать.
Мы вышли к мосту. Работницы шли уже толпой. Дусю стали окликать. А на меня поглядывали.
— С кем это ты? — спросила Дусю женщина в зеленой косынке. — Для жениха молод, а на брата не похож.
— Друг, — сказала Дуся запросто. — Фабрикой интересуется.
— Пускай посмотрит. Понравится, в поммастера возьмем. А подучится, так и в мастера.
Я знал, что лицо у меня теперь горит, как русская печка, да все равно деваться было некуда.
А тут еще Чекалдыкин. Он догнал нас и поздоровался с Дусей, приподняв кепку, а мне так даже руку подал.
Надо было его поприветствовать, но я не знал имени и сказал, как мой отец говорит:
— Доброе здоровье, товарищ Чекалдыкин.
Дуся так и засмеялась, даже порозовела от смеха, и Чекалдыкин засмеялся, подмигнул Дусе и помахал нам рукой.
— Мне через линию! Хорошо поработать!
Когда он скрылся за домами, я посмотрел на Дусю с обидой: надо мной ведь смеялись.
— Какой же он Чекалдыкин? — сказала Дуся. — Он Чегодаев, это его за любовь к водочке так прозвали.
— Я не знал! — Снова стыд поджаривал мои щеки.
— Он не обидится, — успокоила меня Дуся. — Было бы таких людей побольше, совсем бы по-другому жилось.
— А неужели договориться нельзя? — Дусина мысль пришлась мне впору. — Собраться всем и договориться?
— Мы и так собрались, — сказала Дуся. — Думаешь, я об этом не думала, о чем ты говоришь? Думала. Даже плакала. Когда война была, все жили честнее. А теперь хитрят. Многие хитрят.
— А что же делать?
— Я для себя это решила. Работаю на совесть и живу на совесть. И другим желаю того же.
«Она хорошая», — сказал я себе, и тут мы подошли к фабрике.
9
Веретена крутились, Дуся ходила между машин, ловко ловила и связывала оборвавшиеся нити пряжи. Я до сих пор ботинки толком завязывать не научился, один бантик освоил, а у Дуси руки как у пианиста — летают.
Я засмотрелся на ее руки, а потом стал смотреть на другой ряд машин. Здесь работала старая, усохшая, как сухарик, женщина. Она двигалась неторопливо, руки у нее были в тяжелых венах, но и она вязала узелки движениями неуловимыми. Дуся улыбнулась мне. Подошла.
— Ну, теперь видел, как мы работаем? — перекрывая шум машин, крикнула она мне.
Я кивнул головой.
— Пошли, провожу!
— А машины?
— Ничего, они умные.
Дуся вывела меня на железную лестницу.
— Спустишься на первый этаж и на выход. Не бойся, тебя не задержат.
Она улыбнулась, помахала рукой и ушла. Я не успел ей даже спасибо сказать.
В вестибюле увидал над входом «Молнию». Красными буквами было написано: «Приветствуем Евдокию Феклушину! Она работает за четверых!»
«Евдокия — это же Дуся!» — догадался я.
В проходной меня не остановили.
Я шел нога за ногу, разглядывая корпуса фабрик. Теперь это мой город.
В глаза бросилась запыленная вывеска: «Городской музей».
Я пришел к открытию, в одиннадцать часов утра. Высокая лестница круто уходила на второй этаж. Поднялся. Внутренняя дверь — нараспашку.
— Заходите! — сказала мне седая женщина в круглых, с железной оправой очках.
В просторной комнате на стене висел обломок бивня мамонта, под стеклом лежали какие-то черепки. Соха стояла. Дед Кондрат такой же вот землю пахал, когда мы в лесу жили. В углу была устроена каморка ткача. Между окон стояли стенды с фотографиями революционеров. Картина висела: рабочие, а перед ними царский генерал и казаки. Я обошел все стенды, прочитал все фамилии революционеров.
— А вон идет Иван Степанович! — сказала вдруг смотрительница музея и показала в окно.
Я посмотрел на улицу.
— Вон — лысиной блестит. Самый настоящий революционер, — сказала смотрительница с гордостью. — В большевистском комитете был, с Бугровым, с Барышниковым.
— А теперь? — спросил я.
— Теперь пенсионер. Он бодрый! Ведь в пятом году еще с казаками бился. В тридцатой казарме.
— Спасибо! — сказал я и бегом пустился по лестнице.
Но революционера на улице уже не было. Он, видимо, жил в каком-то из этих домов. Оглядывая улицу, я увидал памятник среди деревьев и прямоугольник фабричного двора. Фотографию этого места я только что рассматривал в музее.
«Двор стачки».
Вот здесь все и случилось когда-то. Не каменный рабочий, а живой, может быть Иван Степанович, держал красный флаг, генерал стоял перед толпой, набычив голову в папахе, у казаков в руках нагайки…
Два бесконечных ряда окон смотрели на меня. А тогда… они смотрели на рабочих, на революцию.
Я не удержался, подошел к зданию и потрогал рукой красные кирпичи. Пусть все знают: я тоже смогу постоять за общую правду, за народ.
На этот раз я себя не одернул. Это была не игра.
10
— А между тем пора писать сочинение на конкурс! — сказал я себе, открывая глаза, и объявил на весь дом: — Жизнь прекрасна и удивительна!
Да так оно и было. И снилось нынче что-то хорошее. Полежал, вспоминая. Не вспомнил. Выскочил из-под одеяла.
Я помню чудное мгновенье,
Передо мной явилась ты!
— Опять его раздирает с утра! — злобно шипела бабка. — Как пост, так он орать.
— Летом посты не главные! — крикнул я ей на кухню, на домашнем языке это называлось — отбрехнулся, и, набрав воздуха, сладкозвучно, под Козловского, закатился: — «Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты».
Уж не знаю, противно ли я пел или не совсем противно, мне мой голос по утрам нравился.
Умылся, выдул кружку молока. Поддразнивая бедную мою бабку, влил в свою бессовестную глотку пару сырых яиц и, выдав пробную трель, проникновенно затянул любимое, непостижимо прекрасное для меня:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит…
— Господи, ну чего орет? — нарочито громыхала кастрюлями бабка. — Делать нечего — поди дров наколи!
Ах, дрова понадобились! И я с высот тенора кинулся в громадные пропасти баса:
Среди долины ровный
На гладкой высоте…
Мне очень нравилось, что, когда я раскатывал громоподобное «высоте», непромазанное стекло в форточке звенькало.