— Но раз это мне нравится или приятно, — сказала я, — значит, это я больше для себя делаю. Ведь мороженое есть и в кино ходить — мне тоже нравится.
Папа почему-то крякнул и потер лоб, а полковник засмеялся.
— Уела, — сказал он и подмигнул папе.
— А скажите, — продолжала я, обращаясь к полковнику, — если я буду думать: вот этому человеку стоит делать добро, а этому не стоит, так разве я по-настоящему добрая? Если я с собой торгуюсь?
Тут крякнул полковник, а папа засмеялся. И тогда вмешалась бабушка — она, оказывается, давно стояла в дверях и слушала.
— Великий французский мыслитель Жан Жак Руссо, — сказала она, — говорит, что человек от природы добр.
— При чем тут Руссо? — досадливо отмахнулся папа. — В вопросах воспитания Руссо вообще был идеалистом…
— Руссо, Дидро, Вольтер и… другие были энциклопедистами, — гордо сказала бабушка.
— Да это я знаю, — рассердился папа, — но что же, вы хотите, чтобы Маша…
И тут они все — папа, полковник и бабушка — начали спорить, перебивая друг друга. В воздухе носились всякие непонятные слова: «эмоции», «категории», «импульсы», какой-то «абстрактный гуманизм» и еще много-много других слов. На шум в комнату вошла мама и начала всех успокаивать и мирить. А папа сердито ткнул пальцем в мою сторону и сказал:
— И вообще, она больше живет эмоциями, а рассудок у нее на втором плане.
— Ну что ж, — сказала бабушка, — мы, женщины, всегда живем больше эмоциями, зато у нас очень насыщенная жизнь.
Бабушка вышла вслед за мной и в коридорчике сказала мне как-то очень ласково и задумчиво:
— Будь доброй, Машутка, будь доброй — это очень хорошо.
— А разве я злая? — спросила я, уткнувшись в бабушкино мягкое и теплое плечо.
— Иногда немножко бываешь, — сказала бабушка и погладила меня по голове.
Я пошла к себе и стала думать, какая я — злая или добрая — и какой надо быть, чтобы жить со спокойной совестью.
Мне все-таки кажется, что полковник был прав в одном. В самом деле, разве можно быть доброй к фашистам и вообще ко всяким подлецам… Да, а что такое «эмоции»? Надо обязательно посмотреть в словаре — может, это что-то очень плохое и обидное. Интересно, есть ли эти самые эмоции у Г. А.? Или у белобрысого Семена? И только я об этом подумала, раздался звонок. Я пошла и открыла дверь. Опять телепатия! За дверью стоял Семен.
— Здравствуй, Маша, — сказал он смущенно.
Он смущается?! Новость.
— Мы уже виделись, — сказала я холодно.
— Да, — сказал он.
— Да, — сказала я.
Он переминался с ноги на ногу на площадке.
— Ну, что же ты? Входи… раз уж пришел, — еще холоднее сказала я.
— Нет, я на минутку, — сказал он еще смущеннее. — Я только зашел сказать, чтобы ты не думала, что это я рассказал Герке и этому… как его, Апологию, про Веньку…
— А мне наплевать, — сказала я, — и вообще ты… Караваев. Вот ты кто.
— Половинкин я, — сказал он грустно.
— Нет, Караваев. То есть Каратаев. Ты до-обренький. Очень.
— Я добренький? — он удивился.
— Ну да. Ты всем, всем помочь хочешь. И со всеми хочешь быть в хороших отношениях.
— Ну и врешь, — он уже успокоился и принял свой обычный не то нахальный, не то добродушный вид, — ну и врешь. И вовсе не со всеми я хочу быть в хороших отношениях. С твоим Герасимом, например, я…
— С кем? С кем? — спросила я.
— Ну, с Геркой.
— Он не Герасим вовсе, а Герман.
— Ну да, Герман! Герасим — я с ним еще в детском саду вместе был.
— Ну и ладно, — сказала я, но мне почему-то стало обидно.
— Ну и ладно, — согласился он, — а насчет того, что я всем помочь хочу, так я об этом не думаю. Так получается. — Он засмеялся. — Иногда, верно, здорово влипаю в этом деле. Не разберешь ведь сразу-то, стоит ли еще кому-то помогать…
«Вот, вот, — подумала я, — и этот туда же».
— Раз как-то помог тетке какой-то мешки до машины дотащить, а тетку около машины милиция и зацапала, и меня чуть с нею не повели. Еле отговорился. А на вид такая тетка хорошая. — Он опять засмеялся.
— Что такое эмоции, ты знаешь? — спросила я.
— Это, наверно… из радиотехники чего-нибудь.
— Сам ты из радиотехники.
— Ну, тогда не знаю.
— То-то! И вообще ты трус.
— Что-о? — он даже задохнулся от возмущения.
— А то! Почему ты молчал, когда Петька Зворыкин предложил всыпать Венькиной компании?
Он презрительно посмотрел на меня.
— Вот и видно сразу, что девчонка. Кто же о таких делах в классе треплется?
— А Петька не испугался.
— Балаболка твой Петька. Звонок! — сказал он сердито, и в это время в переднюю вышла бабушка.
— А-а, — запела она, — наш юный рыцарь! Чего же вы не заходите?
Я фыркнула.
— Спасибо, — сказал Семен вежливо, но я видела, что он злится. — Я в другой раз. Сейчас мне некогда. До свиданья.
— Жаль, жаль, — сказала бабушка.
— До свиданья, — повторил Семен.
— Пока, — сказала я.
— Эм-моции! — сказал Семен.
— Что, что? — спросила бабушка.
— Это я так, — сказал Семен и помчался вниз по лестнице.
— Что это он? — поинтересовалась бабушка.
— Бабушка, а что такое «эмоции»? — спросила я.
— Эмоции — это чувства, девочка, чувства, — сказала бабушка и почему-то вздохнула.
Только-то! А я уж подумала…
Я вбежала в кухню, открыла окно и легла на подоконник. В подворотне стоял злой и взъерошенный Семен.
— Эй, Сенечка! — крикнула я.
Он повернулся, посмотрел в мою сторону и будто нехотя подошел поближе.
— Ну, чего еще? — спросил он.
— Я с Венькой Жуком дружить буду! — крикнула я.
Он удивленно посмотрел на меня. Потом усмехнулся.
— С Венькой? С Венькой можно, — сказал он и, засунув руки в карманы, пошел со двора.
Скажите пожалуйста, разрешил! На что он сдался мне, этот Венька?.. А Г. А.-то, оказывается, Герасим. Смешно. Герасим и Муму. Тургенев. Герасим? Вообще-то ничего, даже оригинально, и по крайней мере не Апологий какой-нибудь. Но зачем он в Германа переделался? Чудак!
Стукнула входная дверь. В кухню просунулся Витька.
— Чего это твой хахаль как ошпаренный по улице мчался? — спросил он.
Я соскочила с подоконника и стукнула Витьку по затылку.
— Ах, ты драться, — спокойно сказал он, — вот и не отдам записку.
— Какую записку?
— А вот такую! — Он достал из кармана сложенную треугольником записку и помахал ею у меня перед носом. Я хотела выхватить ее, но он спрятал руку за спину.
Я разозлилась. Я подумала, что записка может быть от Г. А., и, когда я прочту ее, мне станет все ясно. Витька хохотал и увертывался.
— Отдай! — закричала я и даже топнула ногой. Витька посмотрел на меня и пожал плечами.
— Подумаешь, нужны мне твои фигли-мигли! — Он протянул мне скомканную записку, я сразу же развернула ее и стала читать. Витька не уходил — ему было интересно.
«Я знаю, что ты меня возненавидела. Ну и ладно. Только давай не мешать друг другу. Я сам по себе, ты сама по себе. ЧАРГОГГАГОГГМАНЧАУГГАГОГГЧАУБУНАУУНГАМАУГГ».
Вот что было в этой записке. Она была не от Г. А. Почерк — незнакомый, а вместо подписи стояло «А. Ф.» Я чего-то никого и не знаю с такими буквами.
— Откуда ты ее взял? — спросила я Витьку.
— Парень какой-то дал, — сказал Витька, — я его и не знаю вовсе.
— Какой из себя?
— Длинный, — он засмеялся, — и трясется все время.
Ну и ну! Апологий. Этому-то еще что надо? И что это за словечко такое — раз, два… три… пятнадцать… уф!.. сорок две буквы! Язык сломаешь.
— А кто он такой? — спросил Витька.
— Не твое дело! — обрезала я.
— Подумаешь, — сказал Витька, — чего-то у тебя много хахалей завелось.
Я схватила сковородку, и он вылетел из кухни.
Я согнула записку так, что было видно только одно это огромное слово, и пошла к папе — может быть, он догадается, что оно означает.
Папа с полковником уже не спорили, а стояли у окна и о чем-то тихо разговаривали.
— Можно к вам? — спросила я.
Папа повернул голову.
— Ну, как, поняла, что такое доброта? — спросил папа, и они с полковником посмотрели друг на друга и захохотали.
— Немножечко поняла, — сказала я скромно, — но ничего, я совсем пойму.
— Конечно, поймешь, — весело сказал папа.
— Па, ты ведь разные языки знаешь. Что это за слово? — И я показала ему краешек записки.
— Чаргог… гагогг… манчауг… гагогг… уф… — запинаясь, начал вслух читать папа, — чаубуна… гунга… маугг, фу! Чепуха какая-то.
— Нет, по-моему, не чепуха, — сказала я, — это что-то означает.
— Абракадабра! — решительно сказал папа.
— А может, шифр какой-нибудь? — предположил полковник и вопросительно взглянул на меня.
— Н-не знаю, — неуверенно сказала я, — может, и шифр.