Но особенно запечатлелись в моем сердце слова старика (такое, пожалуй, никогда не приходило в голову ни мне, ни покойным братьям).
— Покойный правитель был человеком необыкновенным… — сказал старик. — Он обладал слишком глубоким умом… Этот сосуд оказался слишком велик для клана Тоса… Будь князь потверже духом, — говорил старый Игути, — правитель сумел бы приблизить его поближе к центральной власти и проводить через него свои политические и хозяйственные преобразования по всей стране. Тогда, несомненно, удалось бы создать то идеальное, построенное по законам философии государство, о котором мечтал правитель, государство, где воплотились бы в жизнь основы науки. В Эдо нет и но было ни в прошлом, ни в настоящем ни одного сановника таких выдающихся дарований, какими обладал покойный правитель… Но у князя не хватило ни храбрости, ни решимости — вот причина всех несчастий правителя, — сокрушался старик. — Он был вынужден действовать в пределах клана Тоса, слишком тесного, чтобы вместить столь дерзновенные замыслы. Негде было развернуться талантам и искусству правителя, я в результате он пал жертвой зависти и клеветы подлых, мелких людишек…
Не берусь судить, насколько талантливы чиновники центрального правительства в Эдо, какова политика, которую они там проводят. Но старший брат, до шестнадцати лет проживший в Эдо, всегда говорил, что его высочество сёгун наделен беспримерной мудростью и глубиной мысли и постоянно пресекает стремление удельных князей к личному обогащению. Стремясь упрочить судьбу своих потомков, сделать их власть твердой, как скала, он сокрушил и полностью уничтожил всех без исключения вассалов бывшего сёгуна Хидэёси (Х и д э ё с и — феодальный диктатор Японии конца XVI в.).
Слушая старика, я с невольным страхом подумала, что, если бы отец был близок центральной власти, его судьба, скорее всего, сложилась бы еще более трагично…
Конечно, если бы ареной деятельности отца стала вся Япония и все совершалось бы по его указаниям, его мечты об идеальном государстве, созданном по законам науки, возможно, осуществились бы в масштабах, несравнимых с масштабами клана Тоса. Его величие и слава, возможно, во много раз превысили бы тот почет, который выпал на долю отца в дни, когда его власть находилась как бы и зените — в 1-м году эры Камбун (1661 г.), роковом году моего рождения.
Однако кто поручится, что вскоре на него не обрушились бы несчастья гораздо более тяжкие? И тогда уже не заточение выпало бы на долю его детей — пожалуй, я вовсе лишилась бы своей младенческой жизни…
Мне кажется, отец был чересчур большим идеалистом, чтобы жить в согласии с этим стоглавым, стопалым змеем, имя которому власть. Слишком прямой и импульсивный, слишком увлекающийся, порывистый, он никак не способен был обуздать и приручить это чудище…
Я не стала возражать старику Игути. Только в глубине души преисполнилась жалости к отцу, мечтателю, в погоне за идеалами поставившему на карту жизнь и погибшему, как мотылек в огне.
Слушая речи старика, я поняла, что он человек прямой и честный. Отец был для него кумиром. Живя в тюрьме, я хорошо усвоила, что есть люди, для которых счастье состоит именно в преклонении перед такими кумирами. Мне не хотелось разочаровывать старика. Появление старого Игути несколько приободрило вас; под его кровом мы могли хотя бы на первое время найти приют. Раньше мы лишь смутно предполагали, что, вероятно, вернемся в Коти, но будущее было окутано густым туманом, словно мы блуждали в необозримых морских просторах.
Сестры, однако, по-прежнему не изменили решения поселиться в здешних краях. Их желание остаться во владениях семейства Андо объяснялось главным образом страхом перед незнакомой им жизнью в городе, где нас ждала полная неизвестность. Однако я поняла и другое: они предпочитали устроить свою жизнь отдельно от меня, их сводной сестры. Я как бы воочию увидала пропасть, возникшую между нами за долгие сорок лет совместной жизни в тюрьме.
Я питала искреннюю привязанность к сестрам, не любившим читать, зато искусным в шитье и стряпне.
Сестры, со своей стороны, ни в коей мере не относились ко мне враждебно. Скорее наоборот, после смерти братьев оказывали мне ту же любовь и уважение, какую проявляли раньше к братьям. Они с радостью прислуживали мне, как, бывало, прислуживали покойным братьям.
Однако их общество бывало мне приятно лишь самое короткое время и вскоре начинало невыносимо тяготить. Меня охватывало раздражение. Раздражало их спокойствие, не омрачаемое никакими сомнениями, умение находить радость в мелких повседневных житейских хлопотах, готовность без устали изо дня в день заниматься стряпней, шитьем.
Может быть, во мне говорила зависть? Напрасная зависть к сестрам — просто женщинам, покорным и кротким, полностью примирившимся с участью узниц?
Они проявляли привязанность ко мне как могли, и я, в свою очередь, не могла не заботиться о них. Это, естественно, сказалось на наших отношениях.
— Госпожа о-Эн не уступает умом мужчине… Прошу вас принять на себя старшинство в семье… — с низким поклоном, упираясь руками в циновку, обратилась ко мне старшая сестра. Рядом с нею и младшая тоже склонила голову. В этих словах я уловила и слишком большое доверие, которое они незаслуженно питали ко мне, и в то же время безотчетную, едва уловимую неприязнь, которая потихоньку, капля за каплей скопилась у них в душе за сорок лет совместной жизни в темнице; и еще я в полной мере ощутила горькую иронию, прозвучавшую для меня в словах: «Госпожа о-Эн умом не уступает мужчине…»
Но как бы то ни было, если сестры останутся здесь, покойным братьям и бесчисленным нашим родным и близким, спящим в здешней земле, будет не так тоскливо. А я уеду в Коти. В город Коти, о котором напрасно мечтали те, кто сошел в могилу…
Я ничего не знаю о жизни, но хочу поехать туда, где великое множество людей живут вместе, где они борются, любят и ненавидят…
По совету матушки я написала письмо господину Курандо с просьбой оказать нам содействие и помочь осуществлению этого заветного желания. Курандо Ямаути был одним из главных чиновников клана и состоял в каком-то далеком родстве с домом Нонака. Письмо взялся доставить старый Игути.
Покидая нас, старик обещал все подготовить для нашей встречи, и мы стали собираться в далекий путь. Сшили дорожную одежду, скроили для матушки кимоно из ткани, подаренной семейством Андо, тщательно пересмотрели все старье, отобрав обноски, которые еще могли пригодиться, и поделили между собой.
В эти дни, полные хлопот и волнений, пришло послание — впервые после помилования — от человека, о котором я не забывала ни на минуту. Велев гонцу подождать, я уселась прямо среди разбросанных в беспорядке вещей и поспешно написала ответ.
«С радостью и благодарностью получила Ваше письмо, Прежде всего, я счастлива, что все у Вас благополучно и Вы находитесь в добром здравии. Как Вам уже известно, нам вручили грамоту о помиловании. Мысли мои всецело обращены к прошлому, слезы скорби не просыхают… Думаю, Вы поймете меня. Ведь я совсем одинока, нет никого, кто бы мог дать мне совет, все приходится решать самой, своим ничтожным женским умом, так что трудно передать Вам, какие душевные муки я ныне переживаю. Вместе с двумя престарелыми женщинами, из которых одной уже больше восьмидесяти, намерена я, для начала, отправиться в селение, называемое Асакура. Что Вы думаете об этом?
Мы хотим выехать, как только закончим сборы. Если все сбудется, как задумано, я вскоре смогу увидеть Вас и выслушать Ваши советы. Таковы мои планы; молю небо, чтобы они осуществились.
Желаю Вам здоровья.
Эн.
Приписка. Так хотелось бы поскорее покинуть эти места, но, увы, мы все еще здесь, ведь не всегда удается поступать по желанию сердца. Во всяком случае, на первое время мы собираемся в Асакура, об этом я известила господина Курандо.
24-го дня 9-го месяца».
С того самого дня, как я отправила это письмо, начались холода. По утрам выпадал обильный иней, а в сердце моем гулким набатным звоном стучались тревога и нетерпение.
Накануне отъезда я привела в порядок все помещение и сожгла возле полусгнившего бамбукового забора старые бумаги и документы, переходившие из рода в род в семействе Нонака, начиная с манускрипта, прославлявшего боевые подвиги нашего прапрадеда Синтаро. Среди этих бумаг было много хвалебных грамот, полученных в течение жизни трех поколений, но и эти грамоты я бросила в огонь без малейшего сожаления.
Я даже испытала при этом радость.
Эти награды, столь драгоценные для мужчин, не представляли для меня ни малейшего интереса. Даже само понятие «род Нонака» утратило для меня какое-либо значение. Мне не хотелось, чтобы эти понятия тяготели надо мной в будущем. (Братья, милые братья, трое старших и младший, видите ли вы, что я натворила?.. Вы были мужчинами, и потому вам не суждено было жить. Чтобы дать жизнь мне, женщине, вы должны были умереть. Так следите же за мной с того света, смотрите, как устрою я свою жизнь…)