— Эй, племянник, просыпайся, слышишь…
Туся открывает глаза совсем. Мама за столом сидит — шьет. Папа курит, газету читает. На столе чайник дымится, варенье стоит. А из черного кружка репродуктора слышен слабый треск, как будто далеко-далеко кто-то печку растапливает сухими лучинками.
Потом в репродукторе начинают попискивать мыши — много мышей! Потом: хлоп-хлоп-хлоп, будто в театре ладоши хлопают… и опять писк, и опять треск, а вот машина грузовая проехала: дрр-р… А вот голос, чуть картавый, глухой и очень далекий: «Говорит лагерь Штерна! Говорит лагерь Штерна!..»
— Это Курочкин, — сказал папа, — его голос.
— Молодец Сережа! — сказал дядя Вова. — Пробился все-таки!
Курочкина весь мир знает. Это радист нашей полярной экспедиции. Начальник экспедиции, академик Штерн — его Туся в газете видел, бородатый такой дядька в ушанке — решил на пароходе пройти весь Северный Ледовитый океан. Больше половины пути прошел пароход благополучно, а потом огромные ледяные торосы затерли его, раздавили, точно скорлупку, и пароход затонул. А люди высадились на лед…
«Говорит лагерь Штерна!» — снова сказал Курочкин, и в репродукторе завыло, как в печной трубе: «у-у-у…»
— Это что, ветер? — спросил Туся.
— Это радиопомехи, — сказал дядя Вова.
— Интересно, как назвали девочку, — сказала мама.
Там, в ледяном царстве, где льдины громоздятся друг на друга и рушатся со страшным треском, где бродят ленивые белые медведи, у жены одного полярника родилась дочка. Полярник плыл с женой на свой полярный остров, чтоб остаться там на долгую зимовку, а оказался на льдине. Да еще с маленькой дочкой!
И теперь не только Тусина мама — весь мир хотел знать, как назвали дочку полярника.
«В лагере все здоровы, — прорвался сквозь вой и треск голос Курочкина, — температура сорок ниже нуля; закончился шахматный турнир… Первое место занял…»
— Ах, какая досада, — сказал папа, потому что из репродуктора вновь доносились грохот и вой, так что Туся подумал, уж не лед ли это обрушился на палатку, где сидел со своей рацией Курочкин. Папа вжался ухом в репродуктор, и лицо у него сморщилось, словно от боли. Так хотел он узнать, кто стал чемпионом.
«…задачи выполним… — донесся снова голос Курочкина и вдруг окреп и приблизился: — Дочку полярника Кускова назвали Мариной, поскольку она родилась в море… Марина и роженица чувствуют себя отлично…»
— Браво, браво! — захлопала в ладоши мама.
«…на прием, — снова донесся окруженный воем и свистом голос Курочкина, — перехожу на прием…»
— Так мало? — сказала мама. — Просто безобразие. Ничего не сообщил. Сколько весит, какой рост, на кого похожа…
— Курочкин экономит аккумуляторы, — сказал дядя Вова.
Туся лежит в своей кровати, руки за голову. Он лежит, откинув одеяло. Ему жарко. А Курочкин — в меховой малице, в сапогах меховых, в ушанке — там у себя в палатке, где минус сорок градусов!..
И то, что голос Курочкина долетел сюда, в эту уютную комнату, где дымился на столе чай, где розовый абажур покачивается над столом и хрустит газета в папиных руках, — вот что удивительно!
В репродукторе щелкнуло, и неожиданно близкий голос диктора радостно произнес: «Дорогие друзья! Весь наш народ…»
Туся закрывает глаза и проводит мысленную линию от своей кровати, через окно, через всю географическую карту, желтую, зеленую, синюю, голубую, коричневую, — прямо туда, на белую льдину! И Тусе чудится, что, кроме него и Курочкина, в мире никого-никого нет и Курочкин склонился над своей радиостанцией и вызывает его, Тусю. Одна у Курочкина надежда, что Туся откликнется, а Туся сидит в наушниках, все слышит, а сказать ничего не может…
Туся держит в руках докторскую слуховую трубку и знает, что вот в нее-то и надо говорить, чтоб Курочкин услышал, а рот не открывается.
Туся встает, подходит к окну, открывает окно и видит, что дом его — точно обрыв над пропастью, а под обрывом во все стороны — черный-пречерный океан темноты… Туся судорожно хватается за подоконник. Подоконник наклоняется. Черное пространство надвигается на Тусю, он сейчас упадет туда и будет падать, падать, падать — без конца!
В низу живота становится холодно и сладко, Туся вздрагивает, открывает глаза, видит маму, папу, дядю Вову, облегченно вздыхает и опускается в новый сон, теплый, тихий, где нет никаких сновидений.
Лева Тройкин убежал из дому
Гром среди ясного неба — вот что это такое.
Левина мама непрерывно плачет и каждому, кто входит в квартиру — а дверь все время открыта, — читает сквозь слезы последнюю Левину записку:
«Дорогие мама и папа! Не сердитесь на меня. Я решил уйти из дому, чтобы жить самостоятельно. Я уже взрослый, не ищите меня. Целую крепко вас и Танюшку».
Танюшка — Левина сестра. Когда Туся вошел, она тоже ревела. Левина мама схватилась за полотенце — слезы Танюшке вытирать, — а сама все говорит-говорит:
— Деточка-деточка, что-то у меня сегодня с головой… Почему вы не сядете, деточка? Садитесь… Вот последняя Левушкина картина… Не закончил… Стол кухонный красками расписал, зеленой краски не хватило, видите… Говорил: «Купи, мама, купи…»
Туся ухватился за последнюю Левину записку и все читал ее, и крутил в руках, и переворачивал, и на свет смотрел…
В квартиру вошли. «…Здравствуйте… проходите… Танюшка… стул подай… да-да, такое горе… не могу понять, не могу…»
Туся тихонечко вышел на крыльцо. На этом солнечном крыльце, где пятнадцать ступенек, они с Левой три дня тому назад играли в фантики.
— Хочешь, я тебе свои фантики подарю? — сказал тогда Туся.
— Не надо мне твоих фантиков, мне и свои надоели, — вот что ответил тогда Лева.
Ну и что? Не хотел же он этим сказать: «Мне и свои надоели, поэтому я из дому убегу…»
«А я не могу убежать из дому, — подумал Туся, — я не могу убежать потому, что у меня нет таких мускулов, как у Левы. И такой смелости. И потом, мне жалко своих родителей. Чтобы убежать, надо быть железным человеком. Я не железный…»
Где он спит? Где-то ведь должен спать… Его поймают обязательно, не может быть, чтоб его не поймали…
А еще на днях они лежали на полу в Тусиной комнате, расстелив большую карту мира, и плыли в Испанию…
А еще на днях… Туся сидел неподвижно на стуле, думая о красном цвете. Почему о красном, почему о цвете? Это знал только Лева Тройкин, но не считал нужным объяснять.
— Думай о красном цвете! Не отвлекайся! — приказывал Лева.
И Туся думал. О красном, о красном, о красном цвете… О красном, о ясном, о прекрасном свете… О красном лете… Лето красное пропела, уж зима бежит в глаза… Почему бежит в глаза? Кто бежит? Куда бежит? Бежит муха по стеклу… У мухи глаз… Один глаз, сто глаз…
— Отвечай, про что думаешь? — мрачно спрашивал Лева.
— Про глаз, — говорил Туся, — про мухин глаз…
— Эх ты, — усмехался Лева, — мухин глаз…
…Красный цвет, красный цвет, красная футболка, Левина футболка, футболка, футбол, забью гол… Красный гол, в красные ворота, красному вратарю, красным мячом! Ударю по красному мячу красной ногой! Ха-ха, красной ногой!..
— Чего смеешься? — грозно спрашивал Лева.
А еще на днях…
— Подтягивайся! Р-раз! Ну, что же ты!..
Туся ухватился руками за железный крюк, которым запирают ворота, и повис. Позорно повис, как беспомощная тряпичная кукла. Он судорожно дергался, болтался на вытянутых руках, кряхтел…
— Р-раз! Еще, еще, еще… Эх, слазь-ка…
Лева Тройкин берется за крюк, выжимается — резкий рывок на себя, и Лева — верхом на крюке.
А Туся болтается и кряхтит, кряхтит и болтается… Он на все готов, лишь бы Лева Тройкин взял его в друзья…
Позавчера, да, позавчера Лева Тройкин играл с ним в шахматы. У Левы были черные, и он сказал: «Хочешь фору?» Туся отказался. Лева сидел рядом на диване и смеялся. Туся слышал его. Видел — вот так — в двух шагах!
Как же он мог позавчера играть в шахматы, Лева Тройкин?
Как мог он позавчера смеяться?
Ведь он уже знал э т о.
А Туся не знал, о ч е м Лева думает. Ч т о у него там, в голове, происходит.
Странно, странно все. Непонятно. И страшно.
Что же это такое — не успеешь привыкнуть, узнать, подружиться, а уже куда-то все проваливается…
Все время надо с кем-то расставаться, а расставаться так печально…
И что ему, Тусе, за дело, что появились в его жизни какие-то новые, незнакомые и, наверно, хорошие люди — Алик, Сергей — и еще появятся, и радости еще будут, новые, незнакомые, что ему за дело до всего этого, если сейчас так плохо…
В книгах старинных писателей почти всегда бывал эпилог, то есть заключение, в котором они считали своим долгом сообщить читателям, живы ли, здоровы ли их герои, что сейчас делают и какие у них планы на будущее.