Перед глазами зарябило красным. Крик Каролины поднимался всё выше. Арнольд оглох и слышал только своё дыхание. Оно было чёрным и колючим, как ночная темень за окнами, как таёжный мрак, из которого вышла Рика.
Собака приподнялась. Начала вяло, с дрожью вилять перепачканным в крови хвостом. Будто оправдывалась. Будто искала защиты у Арнольда — от себя, от того, что натворила. Арнольд выстрелил. Грохот выстрела оборвал струну крика. Каролина, пошатнувшись, вытянула руки. Хотела упереться в стену, но та была слишком далеко. Так и села на пол. Покачивалась и что-то бормотала. Посмотрела на мужа. Отчаяние сменилось злобой. Лицо Каролины перетянуло металлической проволокой. Её глаза стали тяжёлыми чёрными угольками.
— Ты! Ты! — закричала она, давясь чёрными слезами. — Ты! Убийца! Ты его убил! Ты убил нашего сына.
Она вцепилась в ногу Арнольда. Слабо, едва ощутимо дёргала его за брючину. Хотела встать, но не могла. Арнольд бросил ружьё. Его глаза были сухими и такими же угольными, как у жены. Отдёрнул ногу. Пошёл к детской. Шёл медленно и неуверенно, словно шагал по речному дну — против течения.
Брезгливо переступил через Рику. Отшатнулся, увидев, что перепачкал в крови подошву ботинок. Толкнул приоткрытую дверь. Неверной рукой включил свет. Посмотрел на детскую кроватку. Замер, качая головой. Захлёбываясь, вдохнул. Потом ещё раз. Упал на колени, но даже не почувствовал этого. Схватил лицо руками, до крови впился ногтями в кожу и диким воем застонал в ладони. Сквозь пальцы потекли слёзы. С детской кроватки перепуганный, раскрасневшийся и укрытый одеялами, на него смотрел сын. У стены лежала росомаха — разодранная, застывшая с неестественным оскалом.
— Так всё и было, — Рудольф Арнольдович склонился к Максиму, похлопал его по плечу и усмехнулся. Максим задержал дыхание, от Рудольфа Арнольдовича крепко пахло пивом.
— А Рика? — дрожащим голосом спросила Аюна. — Она там лежала, это она сторожила?
— Да, — дядя Рудольф кивнул. — Чтобы уж наверняка, чтобы другая росомаха ко мне в детскую не забралась. Она и сама была раненой. Вторую схватку не одолела бы. Росомахи в тех местах редко заходили к жилью… Люди думали — перебили уже всех. Да вот, оказалось, не всех.
Максим и Аюна сидели на кухне в квартире у Саши. Ждали, пока он уберётся в комнате. Надежда Геннадиевна сказала, что иначе никуда его не отпустит. Кроме того, заставила сына съесть куриный суп и пюре с котлетами. Кормить Сашиных друзей не захотела, но угостила чаем с баранками.
Максим и Аюна допивали чай, когда к ним зашёл Сашин папа — дядя Рудольф. Они разговорились. Ребята не ожидали, что услышат от него такую историю. И не думали, что вспомнят о ней на следующей неделе — тогда имя Рики зазвучит для них по-новому.
Сашу считали чудаковатым. Он дружил только с Максимом и Аюной. Другие дети сторонились его. Было ещё несколько ребят, которых он приглашал на день рождения и на ледовую горку, но назвать их друзьями он не мог.
В очках с тонкой оправой, худой, с непропорционально длинными руками, с тёмным и каким-то излишне сухим, заострённым лицом он казался иностранцем, родни у которого не нашлось ни в русской, ни в бурятской семье. Неудивительно, ведь Саша был голендром.
О том, кто такие голендры, ни во дворе, ни в школе никто не знал. Никого это не интересовало. Учитель истории однажды попросил Сашу сделать доклад о своей семье. Из сбивчивой, тихой речи одноклассники поняли только, что в Отечественную войну прадедушку Саши из-за фамилии посчитали немцем и отправили на десять лет в трудовой лагерь. После этого Сашу стали обзывать «фрицем». В школу даже приходил отец одного из мальчиков — ругаться, почему это его сын «должен учиться с детьми недобитых нацистов».
С тех пор Саша старался не упоминать о своём происхождении. Но мама каждый месяц устраивала ему урок — заставляла выучивать имена и даты из истории голендров, говорила, что он должен гордиться своими корнями. Чем тут гордиться, Саша не понимал, однако уроки учил исправно.
Людвиги были лютеранской семьёй. Впрочем, это не мешало им молиться православным иконам. Их дедушки говорили на диковинной смеси украинского, белорусского и польского — на языке, который они называли «хохлацким». Фамилия у них, как и у всех голендров, была немецкой, имена они порой предпочитали польские, а свой род вели из Голландии.
В младшей школе, играя солдатиками, главного злодея Саша называл герцогом Альбой, а главного заступника — Мартином Лютером. Далёкие прапрадеды Людвигов, корчеватели и плотники, до шестнадцатого века числились католиками, затем объявили себя протестантами, за это их изгнали из Голландии. Спасаясь от жестокого герцога, голендры укрылись в Польском королевстве.
Голендры почувствовали себя в безопасности, вновь занялись любимым плотницким делом. Так продолжалось до третьего раздела Польши, когда их земли перешли к Российской империи. Мама следила за Сашиной игрой и поправляла его, если он путался в названиях.
В начале двадцатого века в игру вступал индеец из набора «Покахонтас» — таким Саше представлялся премьер-министр Столыпин. Он предложил голендрам поселиться в Сибири, занять здесь любой приглянувшийся участок. Голендры, уроженцы богатых полей Фландрии, согласились.
В предгорья Саян переехали Гиньборги, Гильдебранты, Кунцы, Людвиги и другие семьи. С тех пор они тут и жили. После долгих лет изгнаний нашли свой холодный, дикий, но вполне уютный уголок. Построили дома, оградили их забором. Высоким, крепким забором. Надеялись, что он убережёт от новых бед. Не уберёг. В Отечественную войну не только Сашин прадедушка пострадал из-за немецкой фамилии. В каждой семье голендров было по несколько человек, отправленных в трудовые лагеря.
Мама говорила Саше, что мировые войны смыли европейских голендров, не оставили от них ни следа. Они сохранились только в сибирской тайге. Здесь говорили на своём «хохлацком» языке, молились по старинным библиям и молитвенникам — ксёнжкам, женились и хоронили по давним обычаям.
Последние два поколения голендров хохлацкого не знали. Сашина мама хотела выучить его сама, хоть и была голендром не по родителям, а по мужу, но никак не успевала. Саша из хохлацкого знал лишь несколько слов. На Пасху неизменно говорил Максиму «Христос пан з мэртвых встал» и ждал от него уже разученное «Правдиво же встал». А на Рождество фальшивым голоском подпевал маминым колядкам: «Дай Пане Боже сщеньстве. И здраве тэ свенто хвалебно».
Надежда Геннадиевна, Сашина мама, рассказывала, что национальных сёл в Сибири, таких как голендрские Пихтинск и Дагник, наберётся множество. Среди них есть и еврейские, и старообрядческие, и литовские, и польские.
— Это тоже все русские? — спрашивал Максим маму.
— Наверное. Теперь русские.
Соседи посмеивались над Сашиной мамой. Многих забавляло то, что Надежда Геннадиевна по голендрскому обычаю хранила в особой шкатулке свадебный чепец и готовилась вновь примерить его на свои похороны — из свадебного он должен был стать погребальным. Посмеивались и над тем, что Людвиги держали в квартире, в прихожей, настоящую бочку с копчёной колбасой — плотно уложенной туда и залитой салом. Однако колбаса была вкусной и соседи не отказывались угощаться.
Рудольф Арнольдович, Сашин папа, был, как и его сын, худым, тёмным на лицо. По лбу его тянулись тяжёлые морщины, а под носом, словно приклеенная щётка, держались длинные, чёрные усы. Он был молчалив, угрюмо-сосредоточен. Аюна говорила, что Саша, когда вырастет, станет таким же.
Саша слушал мамины рассказы о голендрах, заучивал имена и даты, но истории отца любил больше. Выпив, Рудольф Арнольдович становился словоохотливым. Нужно было поймать минуту, когда папа начинал хмелеть и тогда — просить очередную историю про дедушку Арнольда, бабушку Каролину или других родственников. Глаза Рудольфа Арнольдовича увлажнялись, под усами появлялась улыбка. Он обнимал сына, ерошил ему волосы, дышал на него хмельным духом и говорил — без остановок, отрешённо, будто рассказывал не Саше, а кому-то невидимому, стоявшему за Сашиной спиной. Проходило полчаса, Рудольф Арнольдович опять выпивал и опускался в тягучую, молчаливую дрёму. В такие минуты Саша от него прятался. Любые расспросы могли закончиться ремнём.
Случалось и так, что Рудольфа Арнольдовича из его пьяной дрёмы выдёргивала жена. Тогда начинались крики, ругань. Билась посуда, опрокидывались табуретки. Рудольф Арнольдович метался по квартире. Хватал жену, валил её на пол. Она уже ничего не говорила, только стонала навзрыд, задыхалась и загораживала лицо руками. Рудольф Арнольдович замирал, стоя над ней. Не знал, что делать дальше. Жену он бил редко. Его гнев стихал. Он, пошатываясь, шёл в спальню. Падал на кровать. Из его сухих, маленьких глаз текли слёзы. Рудольф Арнольдович молча давил кулаки, потом успокаивался и засыпал. Надежда Геннадиевна приходила раздеть его, укрывала одеялом. Если был вечер, Саша от таких сцен прятался за куртками в прихожей. Днём вовсе уходил из квартиры. Прятался в штабе. Там было спокойнее.