Я ничего не мог ей возразить — всё правильно. Действительно, дурак! Только зря она мне всё это кричала, я и сам понимал. Понимал и то, что кричит она от горя, а не потому, что меня ненавидит.
С ней тоже что-то творилось. Она больше не прыгала, какпрежде, целыми днями через верёвочку, не помогала Аньке Тищенко пеленать куклу… Она уходила туда, где ребят было поменьше. Сжималась в комочек и глядела своими огромными чёрными глазищами неизвестно куда.
Я-то понимал, что видит она в этот момент не забор, не речку, не лес за рекой, а чёрный куст с огненными корнями…
Со мной она вообще не разговаривала. Вот я и решил нарвать ей того белого махрового шиповника, что был в Гришином букете.
В той стороне, где были деревня и конюшня, шиповник не рос, а с другой стороны лагеря на лугу, где произошёл взрыв, тоже не было таких цветов. Значит, оставалось поле, где работали сапёры. И я шёл туда.
Я шёл и думал, как принесу огромную охапку белых цветов и как Ира сначала удивится и скажет: «Это мне?» — а потом будет их нюхать и прижимать цветы к лицу и засмеётся.
— Стой! — из кустов выскочили мальчишки в пионерских галстуках. — Ты куда?
— Вам-то какое дело! — пытался вырваться я из крепких рук.
Но они были из первого отряда, где ребятам по четырнадцать лет, так что не очень-то вырвешься.
— Самое наше дело и есть! — кричали они. — Мы тебя давно ловим. Мы тебя, может, уже три дня ловим. Всех бегунов переловили, один ты остался!
— Ладно, — сказал я. — Пустите. Сам пойду.
Один мальчишка дал мне по затылку:
— Сопля голландская! Ещё кусается! — Он дул на руку, которую я успел укусить.
«Вот тебе и цветы! — думал я, шагая под конвоем и посматривая снизу вверх на своих конвоиров. — Вон какие долговязые».
Впереди на дороге показалось облако и донёсся гул.
— Что это? — спросил очкарик.
— Не знаю! — опасливо ответил толстяк.
А я сразу догадался. Это мальчишки из деревни скачут в ночное. Сердце у меня заколотилось. «Убегу! Убегу!» — лихорадочно думал я.
Табун был уже близко. Очкарик и толстяк посторонились к обочине.
— Берегись! — закричал передний всадник. И тут я бросился наперерез лошади, чуть не под копыта.
— Куда? — рявкнул верховой.
— А чтоб тебя! Стой! Стой! — кричали мои конвоиры.
Я бежал во весь дух, обдираясь о ветви и петляя меж стволов… Спокойно! Спокойно! Теперь надо спрятаться. Неподалёку лежала вывернутая с корнем сосна. Между комлем и землёй было совсем мало места, но ведь и был маленький. Я втиснулся под ствол и закрылся сухими ветками.
Толстый и очкарик вскоре пробежали мимо. «Спокойно! — сказал я себе. — Сейчас они обратно пойдут». И в самом деле, вскоре с другой стороны ствола раздались голоса:
— Он к лагерю побежал!
— Ну да! На минное поле!
— Да нет, там же посты, они бы его не пропустили. Там же солдаты… Уже бы слышно было, как поймали. Он к лагерю побежал.
— Погоди, у меня шнурок развязался.
Над моей головой посыпался песок. Мальчишки сели на сосну, под которой я лежал. Меня душил смех, хотелось хохотать, хохотать…
— Давай сейчас побежим по дороге. Он наверняка лесом пойдёт, мы его у лагеря перехватим.
И они побежали к дороге.
Я вылез из укрытия. Дурачки! К лагерю побежали. А я шиповника нарву и пойду в лагерь как обычно: через поле ичерез кухню, со стороны деревни. Ждите меня хоть до утра. Я вернулся на дорогу и пошёл своим прежним, прерванным маршрутом, но теперь я жался к обочине, чутко присматриваясь и прислушиваясь.
Лес кончился. За ним было поле, на котором совсем недавно ходили солдаты с миноискателями. Тогда с Серёгой мы пробирались через лес, а теперь я пришёл по дороге. Она тянулась прямо через вспаханное поле к кирпичным развалинам. Разрушенные каменные стены тонули в густом шиповнике, даже отсюда были видны густые россыпи цветов.
Я достал заранее позаимствованный на кухне нож и принялся срезать колючие ветки. Кусты гудели от пчёл и шмелей, от сладкого запаха кружилась голова. Я резал и резал, руки до локтей у меня были расцарапаны, но я не обращал внимания.
— Поймали! — приговаривал я. — Тоже мне как будто пограничники…
— Стой! — услышал я мужской окрик. — Мальчик, стой, не шевелись!
Я хотел побежать, но голос приказал:
— Замри. Не шевелись.
Я повернул голову. Передо мной стоял майор, командир сапёров.
— Не переступай! — сказал он. — Стой.
У него был такой голос, что я стоял не шевелясь. Ступая, словно по льду, он приблизился ко мне и поднял меня на руки. Ступая след в след, медленно вернулся на дорогу.
— Фу! — тяжело вздохнул он. — Считай, что второй раз родился! За цветочками пришёл? — И вдруг он выругался такими страшными словами, что у меня затряслись колени. — Ты знаешь, что эти развалины заминированы? Ты знаешь, как они заминированы? Мы их даже трогать не будем — так и взорвём целиком! Нет, милый, так это тебе не пройдёт. Я устал вас ловить. Понял?
Он усадил меня в газик, и мы поехали в лагерь. На ухабах машину тряхнуло, я укололся и только тут заметил, что все срезанные ветви я держу в руках.
Майор ругался всю дорогу; я никогда не слышал прежде таких слов. Газик чуть не вышиб ворота и подъехал к домику начальника.
— Ребя! Хрусталя поймали! — услышал я голос Липского, и скоро весь наш отряд собрался около машины.
— Сиди здесь! — сказал майор и направился в дом.
— Хрусталь, где ты попался?
— Ой, какие цветы!
— Будешь знать, как убегать!
— Его теперь выключат.
— Лопух! Убежать не мог!
Ирины среди ребят не было.
— Иди к начальнику, — сказал майор, садясь в машину.
Я поднялся на ватных ногах на крыльцо.
— Входи, — сказал равнодушным голосом начальник. Он что-то писал на листке бумаги.
В домик влетела Алевтина.
— Вот полюбуйтесь. Гражданин Хрусталёв. Задержан на минном поле. На волосок от смерти.
Алевтина повернулась ко мне так резко, что я даже зажмурился. А когда открыл глаза, то увидел, что пионервожатая смотрит на букет, словно видит привидение.
— Вы его врачу показывали? Может, он того? — Начальник покрутил пальцем у виска. — Что это за бегомания такая? Я тут посчитал. Он в день набегает около двадцати километров. Эй! — сказал он мне, словно я был глухой. — Ты почему бегаешь?
— Когда как… — прошептал я.
— Что — когда как?
— Ну, каждый раз по-разному…
— А сегодня, значит, за цветочками отправился?
— Не только.
— А что ещё?
— Могилу проведать…
Начальник крякнул и стал медленно ходить по кабинету. Взял зачем-то с тумбочки горн, повертел в руках, на место поставил.
— Так, — сказал он спокойно. — С тобой всё ясно. Иди в отряд. А вот это, Алевтина Дмитриевна, снесите на почту.
Я открыл дверь и сбил кого-то с ног. На полу сидела Ирина, на лбу у неё вспухла шишка.
— На! — протянул я ей цветы. — На. Это тебе…
Глава шестнадцатая
ПРЕДАТЕЛЬ
Когда я проснулся, уже рассвело, но горнист ещё не трубил, и все ребята спали. Я пощупал гармошку, лежащую в кармане моих штанов, и мне так захотелось подуть в неё, что я не утерпел, достал её и приложил к губам. Гармошка неожиданно громко вякнула.
— Ух ты! — Липский поднял голову. — Ценная гармошечка! Дай сыграть.
— Где взял? — спросил Федул.
— На что меняешь? — И Серёга проснулся.
— Не лапай! — сказал я Липскому. — Эна-бена-кена-рена, на гармошку нет обмена.
— Ну дай поглядеть, — ныл Липский, — ну, хоть в твоих руках…
— Ладно. Только не мусольте! Это подарок. На память.
Мальчишки передавали гармошку из рук в руки. Пробовали сыграть, но у них ничего не получалось, только зря надували щёки.
«Вставай! Вставай!» — запел горн. И мы побежали умываться.
После завтрака мы пошли на прогулку. Я всё искал Ирину, но её не было, а спросить у пионервожатой мне было неловко. Как это я буду про девчонку спрашивать. Что ли, я влюбился? «А может, она заболела?» — думал я.
— Э! — не утерпел я всё же и спросил у Аньки Тищенко. — Где Осипяниха?
— Она в медпункт пошла. Говорит, у неё живот болит очень.
«Во дела! Мне стали лезть в голову ужасные вещи. — Вдруг она простудилась — и у неё начался менингит. Это такое воспаление мозга. Или аппендицит…»
Я даже не видел, где мы идём, смотрел себе под ноги, и всё. Иногда, правда, я ловил на себе долгий взгляд Алевтины Дмитриевны. Она смотрела на меня, словно я больной и она меня жалеет. На меня мама так смотрит, когда я иду на уколы или там зубы лечить.
Вообще Алевтина Дмитриевна сильно изменилась. Она стала ещё красивее, но раньше она всё бегала, кричала на нас, расстраивалась, что мы её не слушаем. Сейчас она совсем не кричит, а как скажет, так сразу все бегут её приказание исполнять. После взрыва она стала грустная-прегрустная. То есть она, конечно, старается виду не показывать, даже улыбается, но я-то вижу, что ей совсем не весело. Когда человеку не весело, то как бы он ни улыбался, всё равно это видно.