Первый урок военного дела начался как обычный урок — в классе. Силантий Михайлович всех отметил по журналу, но потом велел выйти во двор и построиться по росту перед крыльцом школы, лицом к крыльцу. А сам ушел в учительскую. Мы старательно выстроились, как могли. Ждем. А военрука все нет. Мы уж начали толкаться, перебегать с места на место, как вдруг школьная дверь резко распахнулась и на крыльцо стремительно вышел военрук. Пока он был в учительской, он переменился, будто переоделся, хотя остался все в той же шинели с желтым ремнем. Подтянутый, стройный, он как-то особенно нес теперь голову: горделиво — вверх и чуть в сторону, приподняв подбородок. Замерев на верхней ступеньке, военрук отрывисто скомандовал:
— Смир-рно! Слушай мою команду! Подравняйтесь! Ка-ак надо равняться?! Не знаем, — с удовольствием отметил военрук. — Послушаем! — предложил он бодро. — Значит, та-ак: выпрямили спину, животы подобрали. Теперь смотрим все направо! На-пра-во, не налево, понял? Направо, чтоб было видно грудь четвертого человека. Так, та-ак, так. Справились… Теперь носочки. Носки, говорю, проверьте — на лапти поглядим, чтоб в одну ниточку шли носочки. От так. Ну, теперь по чистой: поод… — тянул он долго «о» и рявкнул: — Ррявняйсь!.. Молодцы! — похвалил. — Теперь: сми-ир-но! — Военрук сделал паузу и крикнул: — Здравствуйте, товарищи бойцы!
Мы вразнобой — очень удивились: ведь уже здоровались! — ответили кто как:
— Здравствуйте…
— Да, не умеем приветствовать командира… Ну да научимся…
И Силантий Михайлович стал сбегать с крыльца, как-то удивительно картинно выбрасывая в стороны колени, расталкивая ими длинные полы шинели — они так красиво разлетались! И наш военрук, грациозно оттопырив локоть, правой рукой чуть попридерживал отлетающую левую полу.
Мы с восхищением и удивлением, замерев, смотрели на Силантия Михайловича: в этот момент он походил на артиста, изображавшего какого-то героя гражданской войны, какого-то кавалерийского командира. Здорово!
И вот он спустился к нам на землю и начал нас учить. Резко вбивая каблуки в утоптанный снег, Силантий Михайлович, прохаживаясь перед строем, во-первых, научил нас здороваться. Оказывается, по-военному нужно так: на слова командира «Здравствуйте, товарищи бойцы!» просто отвечать: «3-дра!» Но только громко, дружно, враз и коротко. Этому мы быстро научились.
Но то, что он сказал во-вторых, нас озадачило. Он сказал, что военные люди должны быть подтянутыми, а мы выглядим как пугала огородные. Мы застыдились и потупились, глядя кто на свои валенки, подшитые и неподшитые, а кто и на лапти. И одеты мы были не лучше, чем обуты, — кто во что: тут и телогрейки, и полушубки, и материны старые плюшевые жакеты, переделанные на скорую руку для дочки.
Только одна Галия Сабирова из той же татарской деревни Салагыш, что и наш Нурулла, была одета как красноармеец — в бушлат цвета хаки, ничего, что сильно выгоревший, зато с военными пуговицами. Но все вместе не походили мы на военных, хоть плачь! Прав был Силантий Михайлович, что обижался на нас.
— А может, нам форму дадут? — тоненько пропищала Вера Матвеева, самая маленькая ростом, самый наш левый фланг.
Мы насторожились: как всегда, не понять ее сразу — всерьез она или в насмешку. Я подозреваю, что в насмешку. Она была умная и тихо насмешливая, приметливая. Ты и мимо пройдешь, а она зацепит. Потом, она не очень-то стеснялась учителей — может, потому, что ее родная сестра, Анастасия Ивановна, нас учила немецкому и арифметике, а старших — еще и алгебре, геометрии и физике.
Но Силантий Михайлович ей в ответ только одну бровь приподнял. Зато кто-то из ребят догадался и радостно заорал:
— Эй! Верка! Мы будем как партизаны!
И все захохотали облегченно: ведь и партизаны бьют врага, да еще как!
— Отставить смех! — нахмурился военрук. Мы сразу же отставили. — Мы не партизаны, а регулярные войска, курсанты, ну, в общем учащиеся, — объяснил он. — У нас здесь своя страна, а не оккупированная временно территория. Ясно?
Мне показалось, что в его словах «оккупированная временно территория» просквозило какое-то легкое презрение, будто что-то неприличное было в этом понятии. Но, может, это мне показалось. Потому что для меня самое больное и горькое было думать об этой нашей родной территории, о том, каково там людям под фашистами. И люди, которые там боролись с ними, как вот в Краснодоне, по мне, были самыми героическими героями. Героями из героев. Потому-то меня и задели слова нашего военрука, и я не ответила вместе со всеми «Ясно!» на его «Ясно?».
А он продолжал:
— Однако форма нам не положена. Но мы выйдем из положения и заимеем подтянутый и опрятный вид. Как полагается бойцам.
Мы насторожились: интересно, как же?
— Ремни! — отрезал военрук. И пояснил: — Расхлябанность достигается распояской. Ежели человека подпоясать, взять живот под ремень, он уже имеет свой вид. Вы увидите. К следующему уроку воендела явиться под ремнем. Всем. Кто явится без ремня — ставлю двойку.
Вот ужас-то! Следующий урок через день, а где мне взять ремень, пока не попаду домой? У тети Ени никогда никаких мужчин не велось, откуда быть ремню?
Да, попортили нам жизнь эти ремни! На следующий урок больше половины класса пришли без ремней. И военрук послал всех по соседним классам — попросить только на урок хоть тесемочку, хоть лычко.
— Да если б знать, что можно тесемку али веревочку, мы б сами принесли, а то велите «ремень, ремень», а сами за тесемкой шлете! — ныли наши девчонки.
Так под лычко да тесемочку собрав, как сноп под вязкой, свои разнокалиберные одежки, мы опять выстроились перед крыльцом. Ну и смешные же все были! Особенно кто ростом поменьше, Вера Матвеева например. Хоть и был у нее настоящий ремешок поперек пальтишка.
У меня тоже был ремешок. Мне дал надеть его Энгелька. Хороший ремешок. Светлая пряжка с такой хитроумной застежкой. Она запиралась зубчатой колодочкой. Сдвинешь колодку ко внешнему краю пряжки — запрется ремень. Оттянешь ее назад — скользит ремень под зубчиками свободно. Ремень этими зубчиками был уже истерт: таким бархатистым, вроде замшевым, сделался один его конец, но держался еще хорошо.
На том уроке мы учились перестраиваться в шеренгу по два и в колонну по два и по четыре. Учились поворачиваться направо-налево и через левое плечо кругом. Незаметно урок прошел. И только мы выстроились в шеренгу по два, чтоб проститься с военруком, как меня сзади что-то сильно дернуло за ремень, я рванулась вперед и чуть не полетела носом в снег, потому что ремень лопнул! Нет, не расстегнулся! Когда дергаешь ремень с такой пряжкой, она только крепче затягивается. А я подхватила руками уже не ремень, а ни на что не годящуюся лямку. Лопнул он по тому замшевому потертому месту… Обернулась я в гневе и горе, а там Лешка зубы скалит, перебегает на свое место. Это он дернул меня! Воспользовался тем, что попал во вторую шеренгу, и прокрался, прячась от военрука за ребятами. Опять он, «глядельщик» ненавистный! Вот когда я позавидовала московским девчонкам: там, в Москве, с этого года девчат и мальчишек разделили по разным школам. Стали там, как в прежние времена, отдельно мужские школы, отдельно женские. Эх, спокойно-то там девчонкам! А что я теперь Энгельке скажу? Стою как дурочка, придерживаю ремень — ни побежать, ни ударить Лешку, урок ведь! Но тут уж и звонок грянул. И я кинулась на Лешку с ремнем в руке. А он будто только этого и ждал: отбегает, за деревья прячется, и я только по дереву луплю, а Лешка рожи строит, бесом передо мной крутится, кривляется, хохочет, то за кого-нибудь из ребят кинется, то за угол школы метнется. Будто хочет, чтоб я за ним туда побежала, будто заманивает, напрашивается. Я так его поняла и не стала за ним бегать. Только сделала вид, что бросилась за ним, угрожая поднятым ремнем; он — раз! — в сторону за крыльцо, а я — рраз! — прямо в двери, в школу, в свой класс! Дожидайся, так я за тобой и побежала!
«Бесконечны, безобразны, в мутной месяца игре закружились бесы разны, будто листья в ноябре…» — говорила я про себя. — Ишь какой умный! Не хватало, чтоб гонялась я за «глядельщиком».
«Там верстою небывалой он торчал передо мной; там сверкнул он искрой малой и пропал во тьме пустой…» Хоть бы пропал он малой искрой, исчез бы… Что я сейчас Энгельке скажу?» — думала я, разглядывая обрывки ремня.
— Лешка, да? — спросила меня Тоня и взяла из моих рук обрывки, помяла их. — Да он ветхий совсем в этом месте. Это все надо срезать, а по крепкому месту скрепить сыромятным тонким ремешком. Даже красиво будет. Только померить и отрезать так, чтоб это сшитое место под колодочку не попадало. А то не пролезет под нее, не запрется.
Меня поразило, что про Лешку спросила она так, мимоходом, словно бы он не человек был вредный и злой, испортивший хорошую да еще и чужую вещь, а какой-то гвоздь, сучок, крючок или там град, снег, дождь — одним словом, что-то не живое, не одушевленное, что может нанести человеку урон как раз по неосмотрительности самого человека.