И он вдруг вырвал конек из Васькиных рук, размахнулся и бросил его далеко за ворота на улицу в снег.
Васька побежал, поднял конек, оглянулся на Илью, прокричал:
— Илюха́ — требуха!
В ответ Илья пустил в Ваську кусок ледышки. Васька пригнулся, лед со свистом пролетел мимо уха.
— Требуха!
— Попадись мне, я тебе требуху выпущу, — пригрозил Илья.
Пришел Васька домой, бросил у порога конек, а мать все никак не успокоится, костит его:
— Стыдно? Пусть! Будешь знать другой раз, как менять-торговать. Это тебе наука. Ишь какой! Гляди у меня, меняльщик. Может, ты и на деньги играешь? Узнаю — руки отобью.
Молчит Васька, чувствует вину, не огрызается.
Мать оказалась права: год выдался тяжелым. Уже в феврале кончилась картошка, и сразу почувствовалось, как мал паек, который давался на карточки. Особенно стало не хватать хлеба. Пойдет Васька в магазин, продавщица выстрижет из карточки талончик, бросит на весы треугольную вырезку из буханки тяжелого клейкого хлеба и долго смотрит на качающиеся весы, норовя схватить и еще отрезать от куска. А Васька стоит и тоже напряженно смотрит за чашками весов, хочется ему, чтобы она еще и маленький довесок положила. Тогда Васька этот довесок съест и хоть как-то утолит голод.
Покачались, покачались весы, и застыла вверху чашка с хлебом. Продавщица бросила на нее кусочек величиной с райское яблочко и тут же смахнула все с весов на прилавок. Васька облегченно вздохнул — дорог ему этот кусочек: довесок всегда был как бы наградой ему за то, что он ходит за продуктами в магазин. Сегодня довесок, правда, слишком мал, но все лучше, чем ничего.
Еще не выходя из магазина, отщипнул он крошку от довеска, остальное сунул в карман — хотелось растянуть кусочек на всю дорогу. Погонял, погонял во рту кусочек, и хлеб будто растаял. Не жевал, не глотал, а его уже и нет, даже на половину пути довеска того не хватило. И голод не утолил, есть еще больше захотелось, только раздразнил себя. Незаметно как-то получилось — отколупнул Васька уголок от основного куска и тут же стал снова его прилеплять — уж больно заметно. Но уголок не прилипал, и опять получилось как-то само собой — бросил его Васька в рот и проглотил.
Дома мать взяла хлеб, повертела, покачала головой:
— И што это тебе всегда хлеб без довеска дают? Как наловчились продавщицы отрезать.
Васька покраснел, признался:
— Был маленький… Я съел.
— Как же ты съел? А делить буду на всех поровну — и тебе, и всем?.. Значит, от Алешкиной доли, от Танькиной надо и тебе выделять, а ты ведь свое уже съел. Оно ж обидно им будет?
Молчит Васька, стыдно ему: права мать, несправедливо получается. Но ведь не удержаться голодному, чтобы нести в руках хлеб и за всю дорогу не отщипнуть ни крошки. Желая как-то оправдать себя, Васька проворчал недовольно:
— Ну и нехай тогда они сами ходють в магазин… Поглядим, какие они довески будут носить…
— А што ж я так не рассуждаю? Я тоже сказала б: «Не буду на вас работать, сами добывайте себе харчи, одежу-обужу. Давайте — каждый себе». Ну?
Мать не ругалась, не кричала на Ваську, говорила медленно, раздумчиво и спокойно, и от этого Ваське было почему-то тяжелее выслушивать ее. Он стоял, ковырял ногтем лупившуюся от времени чешуей клеенку на столе и от стыда готов был сквозь землю провалиться.
— Оно само как-то… — пробубнил он. — Не вытерпеть…
— Как же я терплю? Все собираю, все домой несу, чтобы на всех разделить, сама в рот ни крошки не брошу. — И мать положила на стол узелок, развязала — кусочки различной величины рассыпались по столу.
— А это вон белый! — удивленно закричал Алешка, придавив пальцем один кусочек.
— Белый, белый… Погоди трошки, — мать посмотрела на Ваську. — Вот. Могла б я это съесть? Могла, и вы б ничего и не знали. А я несу. Вам несу. Больной какой не съест — подбираю все. Прячу в карман, потом в узелочек…
Все эти куски — объедки со стола больных — еще совсем недавно вызывали у Васьки отвращение, и он отсовывал их от себя, морщился:
— Может, они заразные…
— Значит, пока не голодный, — спокойно говорила мать.
И правда, был, наверное, еще не голоден, теперь бы он съел все их без разбору.
Мать принялась раскладывать куски на четыре кучки. Все молча следили за дележом. Еще не знали, кому какая кучка достанется, и потому ни ревности, ни зависти не было, тем более что дележ шел абсолютно точно. Разделила и тут же подвинула каждому:
— Берите…
— А белый? — посмотрел на мать Алешка.
— А белый иссушим в сухарик и спрячем. Может, кто заболеет…
Вздохнул Алешка и признался:
— Я хочу заболеть.
— Глупый.
— Больным белый хлеб дают.
— Глупый, — повторила мать. — Этот больной нынче утром умер, вот его пай от завтрака и остался нетронутым…
Она взяла магазинный хлеб, разрезала на три части и положила Таньке, Алешке и себе.
— А ты свое уже съел, — сказала она Ваське.
— Ну и ладно, — проворчал тот сердито сквозь слезы.
— Да не «ну и ладно», а совесть надо иметь! — прикрикнула на него мать. — «Ну и ладно»!
Нагнув голову, Васька поплелся от стола.
— Куда? Вернись! — строго приказала мать. — Есть будем. Я вон в бидончике супу принесла. Спасибо — повар хороший, сознательный, сам нынче предложил. «Иди, — говорит, — супу налей себе, остался в котле, покормишь своих ребятишек».
Суп в бидончике мать приносит из больницы не впервые, и Васька подозревал, что она, как и куски, собирает его из тарелок больных. Поэтому ел он всегда этот суп с опаской, с брезгливостью. Спросить же, где она берет этот суп, стеснялся.
— А вчера? — вернувшись к столу, буркнул он матери.
— Шо вчера?
— Вчера где взяла суп?
Мать обернулась, долго удивленно смотрела на сына, не понимая, о чем он ее спрашивает.
— Как где? В больнице… Или ты думаешь — украла? Я ж помогаю на кухне — посуду мою, котлы чищу. Вот мне и нальют тарелку пополней, а я не ем, в бидончик выливаю. В котле всегда остается ложка-две, я их выбираю…
Успокоился Васька: значит, не из недоеденных больными тарелок этот суп.
— Думаешь, я воровка? — не унималась мать. — Я за этот суп работаю, кроме своей работы, еще и на кухне…
— При чем тут воровка? — проворчал Васька, не желая говорить о своих недавних подозрениях.
— Голод не тетка, прижмет — может, и воровкой станешь.