В этот вечер, лежа на своем клеенчатом катафалке, я обозревала произошедшее со мной за два дня… В комнатке было тепло. Впервые за этот год я не была голодна. У меня было все: дом, паек, библиотека, печка, две пиалы… И самое удивительное — люди, за какие-то считанные часы ставшие близкими и дорогими.
Даже крикуши Тамары я уже ничуточки не боялась. Да она теперь и не кричала больше. Она тоже занималась уборкой. Носилась по двору, выколачивала ковер и дорожки, развешивала на веревках свои шубки и платья и распевала во все горло так, чтобы слышно было в сельсовете и библиотеке, песни из кинофильма «Сердца четырех»: «Все стало вокруг голубым и зэлоным…»
И пусть в чайхане за арыком Шер-Хан и его шакалы жрут свой плов, мне до них дела нет. Здесь, на этом берегу, — все хорошие. И все хорошо.
Кроме одного — что все это теперь, а не две недели назад, когда была жива мама.
Войны, как известно, фатально влияют на климатические условия. Правило это, увы, докатилось и до Узбекистана. Вся осень была очень холодная. Но к концу ноября, может быть учуяв перелом войны, Ферганская долина внезапно очнулась на несколько дней, вспомнила, что она как-никак юг, и поплыли такие ясные, такие синие дни, будто зиму отменили совсем.
Горы на горизонте придвинулись и манили обманчивой близостью своих тропинок. Хлопковые поля, казавшиеся уже мертвыми под укрывшим их снегом, вдруг ожили, коробочки еще раз раскрылись, и Автабачек высыпал на уборку.
* * *
Школа и библиотека заперты. По дорогам под водительством моего поклонника Мурада рыщут Мумедовы дозорные и, не пропуская ни конного, ни пешего, всех ведут отрабатывать положенные путникам три часа. Над полем, точно Петр накануне Полтавской баталии, высится председатель верхом на огромной своей Зухре; и, вымытая, ухоженная, она изящно переступает ногами в белых чулочках, «гордясь могущим седоком». В зеленом своем, так идущем ему халате, Мумед Юнусович сегодня неотразим. Усы торчат пиками. Воротник белой как снег рубашки обрамляет шею. Вокруг тюбетейки намотан узорчатый платок. Второй платок (чорси) повязан вокруг пояса. Белая хлопковая веточка, точно роза у Карменситы, сунута за ухо. Кончиком плети он величаво указует Мурадовым пленникам, и те покорно складывают свои манатки возле весов, надевают через плечо мешок и становятся в один ряд с нами.
Под навесом сушилки взвешивает хлопок мой читатель № 2, бригадир головной бригады головного колхоза имени Ахунбабаева Сайдулла Саджаев, маленький, аккуратный, со значком ударника стройки Ферганского канала на халате. Сайдуллой Саджаевичем я очень горжусь и еще не забыла, каким блеском вспыхнули его глазки неделю назад, когда уже на пороге сельсовета он вдруг заметил открытый шкаф с книгами и, вздев на нос очки, зорко прицелившись, выхватил с полки старенький арабоязычный томик; он так восторженно гладил книгу, цокал языком и стонал: «Руми! Мона якши китоб! Джуда якши!», что я готова была тут же выпотрошить перед ним весь шкаф. И немедленно выписала ему формуляр, вписав туда его драгоценного, неведомого мне Руми. И вообще я уверена, что Мурад врет, будто Саджаев бывший басмач. Просто ревнует. Но не для одного же Мурада открыли библиотеку?..
Неподалеку от весов дочь Сайдуллы-аты, похожая на выдоенную козу, некрасивая, усталая женщина, варит на очаге в огромном казане обед для всех нас.
Три его внучки с зелеными от басмы, сведенными на переносье бровями, ни на секунду не прекращая трескотни, идут на соседних со мной рядках. Руки их со звенящими браслетами так и мелькают.
На другом конце поля гарцует на белом коне младший зять Саджаева милиционер Абдурахманов.
По правую руку от меня склонилась Мурадова мама — кладовщица Фарида-апа. Лицо ее почти скрыто платком. До черноты смуглые руки движутся безостановочно. Изредка она переговаривается с внучками Сайдуллы-аты. Чему-то они смеются, и в чистом осеннем воздухе их голоса звучат легко и прозрачно.
Я давно безнадежно отстала от всех. Созревшие хлопковые коробочки сами охотно лезут в руки, но с теми, которые внизу, жуткая морока: они колются, не желают вылезать; и пока с каждой промучаешься, смотришь, а сборщицы ушли вперед. Лишь голоса слышны откуда-то издали да покачиваются на рядках пустые черные ветки гузопаи.
Но тут, когда я уже близка к отчаянию, я вижу, как Фарида-апа, кончив свой, идет мне навстречу уже по моему ряду, сует собранный хлопок в мой мешок и, еле заметно кивнув, движется дальше. Но, несмотря на молчаливую ее помощь, к обеду я уже настолько вымотана, что не могу поднести ложку ко рту, хотя варево Сайдулловой дочки, судя по запахам и по тому, как его уписывают остальные, наверное, превосходно.
После обеда в поле появляются, кажется, уже действительно все. Издали слышен сердитый голос Тамарки (уже опять с кем-то ругается). Рядом со мной теперь идет эвакуированная докторша Эва Абрамовна, которую я было приняла за узбечку из-за намотанного на голову кашне и лыжных штанов, торчащих из-под платья, а главное, из-за необычайной стремительности, с которой она собирает хлопок. И опять я, увы, плетусь в хвосте, пройдя с ней рядом всего лишь несколько метров…
Но тут, на мое счастье, в поле высыпают первоклашки и с ними моя соседка учительница Гюльджан Каюмова. Только теперь — в поле, при солнечном свете — я точно впервые вижу, насколько она прекрасна. Точно Царевна-Лебедь. Даже не знаю, кто же из них красивее, Каюмов или она. Ведь бывают же такие муж и жена — как в сказке!
Первоклашки носятся взад и вперед, путаясь у всех под ногами. Но Гюльджан ударяет в ладони, запевает негромко; ребятишки подхватывают и начинают идти вровень с другими. Мне тоже удается наконец поймать рабочий ритм, и под их песню я иду хотя бы уже вровень с Гюльджановой малышней.
В этот раз мешок у меня полон. Я с гордостью волоку его к весам и, пока Саджаев взвешивает, с интересом разглядываю, как, уминая все растущую гору хлопка, весело переругиваются товарищи Мурада со своими пленниками, которые теперь, после обеда, уже больше и не пленники, а не уходят с поля просто так — невесть почему.
Внизу, покрикивая: «Тезда, тезда!» — «Давай, давай!», крутятся наши активисты. Больше всех суетится похожий на черный комодик с изогнутыми ножками (китель с карманами и галифе) учитель истории Абуталиб Насырович. Рядом с ним наша автабачекская знаменитость мираб — заведующий арыками — Рашид Камильбеков. Звезда Героя Советского Союза сияет на гимнастерке Рашида. Сам Рашид на днях очень смешно рассказывал при мне Мумеду Юнусовичу, будто получил он звезду за то, что два месяца назад провалился в немецкий блиндаж с какими-то жутко важными штабными фрицами и «от страху» всех их перебил саперной лопаткой. Подпрыгивая на одной ноге (другая у него еще неважно сгибается: Рашид только неделю как выписался из госпиталя), он зашвыривает костылем охапку хлопка наверх, но хлопок валится ему обратно на голову; мираб вместе с мальчишками помирает от смеха, а Сайдулла-ата косо на них поглядывает и недовольно покачивает головой.
А у меня вдруг начинает ныть в животе и звенеть в ушах. Не от усталости; я отлично знаю: так у меня бывало в детстве, перед тем как должно было случиться плохое («звоночек в животике» я это называла). И сразу же вижу: рядом с бригадиром, поигрывая плетью, хмуро на нас поглядывает толстяк на лошади. Шер-Хан. Акбар Юнусович Юнусов — младший Мумедов брат, председатель колхоза, на полях которого мы сегодня трудимся. Но я сейчас же спохватываюсь и говорю себе, что ничуточки его не боюсь. И даже слегка усмехаюсь: прямо какой-то кентавр наоборот: у лошади милые человечьи глаза, а у человеческой части — узенькие, звериные.
* * *
Солнце и работа припекают уже третий день. Каждый вечер я, еле живая, доползаю до дивана, закрываю глаза и сразу же все звуки и голоса прошедшего дня начинают переплетаться в моей одурелой голове, складываясь в какую-то странную и стройную симфонию.
Стрекот сестер Мансуровых, мягкое контральто Гюльджан, хохот мираба. Хрумкает Акбарова лошадь, рокочет насмешливый бас Мумеда Юнусовича… Сладостная, как этот синий день, песня несется над полем. Учитель Саид Алиев с дутаром в руках, закрыв глаза, раскачивается в трансе, как лоза под ветром, и песня без конца и начала льется из его горла. И тут же на фоне песни сердито кричит докторша, пытаясь втолковать Сайдулле-ате и Акбару, чтобы те не разрешали козообразной дочке Сайдуллы подымать казан, потому что она только неделю назад прооперирована… Но никто, кажется, не понимает ее. Сайдулла ласково кивает ей и произносит что-то длинное, из чего я разбираю лишь отдельные слова: «якши дохтур», затем почему-то «Сталинград», а остальное от меня ускользает. Но я вижу, что Акбар от его слов шарахается в сторону и спешит отъехать подальше. А докторша, так и не сумев ничего объяснить, машет рукой и уходит.