— На побывку, — усмехается дед.
Парень громко чмокает, прикрикивает басом:
— Н-н-о-о!
Вот интересно: голос у мальчишки обыкновенный, а лошадь понукает басом.
Лошадь бежит быстрее, скрипит свежий снег под санями. Я любуюсь берёзовой рощей, круглой, посеребренной инеем. Дома у нас так берёзы не растут. Там они по отдельности. А здесь целая роща. Красиво.
Дорога то вверх поднималась, то бежала вниз, и мне казалось, что мы едем по волнистому морю. Я уснул.
Когда проснулся, сани стояли возле дома с почтовым ящиком, лошадь была привязана к столбу и громко хрупала, наклоняя голову к охапке сена.
Послышались голоса.
Из дома вышел дед, его провожала женщина в пуховом платке.
— Милости просим потом на обед, — сказала она. — Мы вас помним. И родителей ваших помним.
— Спасибо! — сказал дед, кивнул мне, и мы пошли куда-то за деревню по глубокой тропке.
Тропка привела к кладбищу. Над нами неподвижно стояли заиндевелые сосны.
Солнце освещало их кору, и деревья казались золотыми.
Дед остановился возле двух крестов. Смахнул с них снег. Снял папаху…
Я скажу честно, о чём подумал тогда. Я подумал не о тех, кто лежал под крестами. Я ведь их не знал. И представить их я тоже не мог: прадедушка, прабабушка. Что-то уж очень далеко. Какая-то древность. Если бы я видел их, может, что-нибудь и шевельнулось во мне. Но я не видел их, не знал, даже не представлял. Ведь это были родители моего дедушки. И я просто задумчиво смотрел на кресты.
А дед стоял, сняв папаху, склонив голову. И я понял — он забыл про меня. И про папу забыл, своего сына. И про маму. Про нашу стройку. Про эту деревню. Всё-всё забыл, всю жизнь, которая сейчас. Он смотрит на снег, на покосившиеся кресты, а видит не это, совсем не это, а что-то другое. Что только он знает и помнит.
Никогда дедушка не был таким. И тут я подумал: а вдруг он умрёт? Вдруг его не будет тоже, как этих двоих — старичка и старушки, матери и отца моего дедушки? Мне стало страшно. Жутко. Как это — дедушки нет? Совсем нет! Навсегда!
Я наклонился, схватил кусок снега, сунул его в рот. Во рту стало холодно, заломило зубы. Я снова увидел сосны, их золотую кору, хвою, как бы покрашенную белилами. Кресты. Дедушку.
Я смотрел на дедушку и поразился. Он плакал. Но не так, как плакал я. Лицо его было спокойно. Даже безмятежно.
А по щеке скатывалась слезинка.
Мы шли потом прямо по сугробам, и дед рассказывал мне, показывая на замёрзшую речку:
— Здесь я пескарей ловил! Жалко, что сейчас не лето! А вон в том бору грибов было — пропасть.
Потом мы возвращались в деревню, и дед показал, где была раньше церковь.
— И ты молился? — спрашивал я.
— Конечно, — улыбался дед, — по закону божьему пятёрка была. Только она называлась — «весьма успешно».
Лошадь у почты всё хрупала сеном. Мы зашли на почту. Пахло сургучом и свежим хлебом. Женщина в платке поднялась нам навстречу. Поклонилась.
— Милости просим погостевать, — сказала она.
— Нам пора! — ответил дед.
— Так не по-христиански, — сказала женщина, — уедете завтра. А сейчас надо отобедать.
Речь у женщины была плавной, а сама она степенной, спокойной.
Мы вышли с почты, пересекли улицу, вошли в дом.
Дом был необычный. Двор — под крышей. Стены из брёвен, каждое в обхват. В тёмной глубине двора протяжно промычала корова.
В комнате, за столом, сидели старухи и старики. Угол был увешан иконами. Они тускло мерцали в полумраке.
Когда дед перешагнул порог, старики и старухи встали. Неторопливо и плавно поклонились. Дед снял папаху и в ответ поклонился им тоже. Я растерялся. Не знал, что мне делать. Кивнул. Сказал:
— Здравствуйте!
Мы сели за стол, уставленный едой. Все молчали, только хозяйка приговаривала, угощая нас:
— Груздочков отведайте! Брусницы! Варенушки!
Это значит — груздей, брусники, варёного молока. Слова хозяйка выговаривала кругло, не спеша, и от этого они казались ласковыми, добрыми.
Дед поднялся с рюмкой в руке. Оглядел стариков и старух, всмотрелся в их морщинистые лица, поклонился опять.
— Спасибо вам, люди добрые, — сказал он, — за тепло, за сердечность. Мама моя и папаша померли давно. Когда пятилетки наши только начинались. Я в армии служил. Только на могилку сумел тогда съездить. А теперь вот и у самого жизнь на закате…
Он помолчал, выпил вино. Выпили и остальные.
— Прошу вас только об одном, — сказал дед. — Если, конечно, помните. Спойте. Помню с детства — петь у нас в деревне умели. А у мамы — любимая была про солдата. Дайте послушать в последний раз.
Запели старухи неожиданно, как-то враз, и получилось у них так ладно и хорошо, что сердце у меня приподнялось будто.
Выезжает молодец
На добром коне.
Спадает у молодца
Перчаточка с рук…
Выкатились у молодца
Поводечки из рук…
Песня грустная была, протяжная. Старухи даже и не пели будто, а рассказывали. Грустную историю рассказывали дедушке и мне, и я заслушался.
Видно, мне, доброму молодцу,
Бессчастному быть!
Бессчастному быть:
В солдаты идтить,
А моей молодой жене
Солдаткою быть…
Высылают меня, молодца,
В дальние города;
В дальние города,
За сини моря…
На синем-то на морюшке
Мать-погодушка,
У меня, у молодца,
Есть зазнобушка:
Молодая жена
С малым детушкам.
Напишу я молодой жене,
Напишу я грамотку:
Ни пером я писал,
Ни чернилами,
А писал я слезами
Горючими;
Отсылал эту грамотку
С ясным соколом,
С ясным соколом,
Под правым крылышком,
Под подкрылышком,
Под сизым пёрышком.
Дедушка словно застыл. И лицо у него было такое же, как там, на кладбище.
Старики не пели. Но сидели они не как зрители, а напряжённо, недвижно. И волнение было у них на лицах. Казалось, хотя они и не поют, но про себя песню повторяют. И поэтому тоже в пении участвуют.
Стало тихо.
Дед встал. Каждого старика обнял. Каждую старуху.
— Пора всё же, — сказал.
— Ну ладно, — ответила хозяйка, — мы привыкли мужиков отпускать по военным делам без заминки. А вам, генерал, спасибо.
Мы оделись, сели в сани всё с тем же мальчишкой, и снег снова заскрипел под полозьями.
Дедушкина деревня стояла на взгорке, под берёзами.
На берёзах чернели грачиные гнёзда.
Они пустовали теперь. И деревня от этого казалась осиротевшей.
Лошадь бежала вперёд, а мы всё махали старикам и старухам.
Они стояли на околице неровной горсткой. Смотрели нам вслед.
И мне было грустно, саднило горло. Будто я всегда жил в этой деревне. А теперь бросил её и уезжаю навсегда.
Москва!
Счастливые же всё-таки ребята, которые в Москве живут! Счастья своего не понимают! Каждый день могут на Красную площадь приехать! В Зоопарк сходить! Мороженого в «Детском мире» поесть! Им и в голову не приходит, наверное, что такого мороженого больше нигде нет.
А дома, дома какие в Москве! Калининский проспект, например. Там дома на раскрытые книги походят. Книги поставили боком. А метро! Да чего там! Как в кино или на картинках. Кто в Москве не бывал — поверьте на слово! В точности сходится. Поэтому я Москву описывать на стану.
Опишу только, как мы к Неизвестному солдату ходили. Но это — потом. Сначала мы всё-таки прилетели. Взяли такси, приехали домой к дедушке.
Дом у него в красивом месте. Набережная рядом. Во дворе, как в лесу. Деревья инеем посыпаны.
У подъезда, на лавочке, старики сидят. Перед ними раздвижной столик. В домино режутся. Лупят костяшками с грохотом.
Увидели они деда, домино бросили, закричали наперебой:
— Нашёлся!
— Как же так!
— Куда вы исчезли, лейтенант?
— В Сибирь, товарищ полковник, — отвечал, смеясь, дед. — На строительство гидроэлектростанции, товарищ майор! Той самой, товарищ лейтенант! Знаменитой! А это мой внук, Антон Рыбаков. Знакомьтесь.
Я смутился. Поклонился, как дедушка в деревне.
— Какой вежливый мальчик! — удивился один старик.
— Не то что некоторые дикари! — сказал второй.
— Сибиряк, значит? — удивился третий.
— Коренной, — засмеялся дед, а старики мне руку жать стали.
Генерал-майор такой-то, говорит один. Генерал-полковник такой-то, представляется другой. Генерал-лейтенант этакий, рапортует третий. И все улыбаются мне.