– Ты Кузьму кривого не трогай, – сказал ей тогда дед Савелий. – И не балабонь про него своим языком нечесаным. Он свое дело делает, а ты свое делай.
– Да какое у него дело? Душегубец…
– Я тебе что велел? Я тебе про Кузьму и не заикаться велел.
Бабка Вера сникла под затяжелевшим вдруг стариковым взглядом.
– А мне что? Я ж объясняю – мне один черт..
– Один, да вот не один… – проворчал старик.
…Растревоженный этим нечетким и рваным воспоминанием, Володька спросил:
– Тебя как зовут?
– Меня? – полицай думал.
И Володька, вдруг озаренный, понял, о чем он думает, вспоминает все прозвища, все другие никчемные сейчас имена, прилепившиеся к нему за долгую и, видать, несладкую жизнь. Полицай переводил глаза с синего неба на зеленые колокола, мокрые от росы. На колоколах еще сохранились веревки. Они были связаны узлом и переброшены через колокольную балку.
– Дядей Кузьмой меня зовут, – наконец сказал полицай. – Кузьма я. Дядя Кузьма.
– Ты с ними пойдешь? – спросил Володька, кивнул головой на дорогу, заполненную отступлением.
– Ешь, – сказал полицай.
Уходя, Володька написал бабке Вере письмо на чистой стороне немецкого воззвания, положенного бабкой на кухонный стол вроде скатерти. Крупными печатными буквами, специально для бабкиных глаз и бабкиного образования: «До свидания. Спасибо. Век не забуду. Как мать родную». И подписался с крючком.
Бабка Вера прочитала письмо без посторонней помощи. Недолго голосила и негромко. Прокляла свою зачерствевшую стерву-судьбу, которая только и дает ей – провожать. Отчестила сопливых щенков, у которых вместо благодарного нежного сердца навозный катыш, а то и похуже. Пригрозила Володьку отлупить до лилового цвета, благо он выздоровел и теперь его отлупить в самый раз для пользы. Под конец своей речи бабка Вера подошла к божнице, потыкала грустному Иисусу Христу кулаком в глаза и, совершенно озлобясь, повернула его носом в угол.
Бабка шагала по дороге к Засекину размашисто, как солдат, в руке держала розгу, как саблю и, казалось: попади ей навстречу хоть черт, хоть сам святой Егорий, огреет она и того и другого поперек спины, чтобы они не мешали ей спасать свою душу именно так, как она сейчас понимала спасение души. Но ни святого Егория, ни черта-дьявола ей на пути не попалось, только вспучилась вдруг дорога впереди нее, налилась тяжелым гомоном, лязгом и грохотом. Увидела бабка, как ползут на нее танки. Откуда знать бабке, что танки первыми наступают и отступают первыми тоже. Много для этого тактических и стратегических причин.
От середины дороги по обочинам, по полям расходилась армия. Она шла углом, как бы пробивая себе путь железным танковым клювом. Бабка Вера повернула назад, но, не в силах идти быстрее, чем отступающее немецкое войско, скоро смешалась с солдатами и пошла с ними. Они перегоняли ее и, перегоняя, задевали локтями, ранцами и оружием. Бабка украдкой рассматривала щетинистые грубые лица. Иногда ее глаза сталкивались с другими глазами. В глазах тех, как в подвалах, стояла темная духота и, не затухая и не разгораясь, тлела усталая беспомощная тоска. Проходили мимо бабки и совсем юные, мокрогубые, испуганные, измученные, но еще не уставшие от страстей парни. Глаза их чутко мерцали, готовые сей миг вспыхнуть, чтобы погасить чужой взгляд.
Бабка опустила голову. Прошептала:
– Господи, молоденьких-то зачем?
Пожилой немец, поравнявшись с ней, скривился – услышал.
– Радуешься?
– Внучонка потеряла, – ответила ему бабка. – Да вот разве найдешь тут?
Немец шел с бабкой рядом, тяжело хрипя, задыхаясь и прихрамывая. Осмелевшая от его болезни, бабка спросила тихо:
– Чего уж такие молоденькие воюют? Наслаждались бы с девушками.
Немец сморщился и закричал:
– Да иди ты отсюда, старая, чего путаешься под ногами!
«Ишь как по-нашему хорошо разговаривает, – подумала бабка Вера. – И то – наш язык легкий: небо так небо, земля так земля, хлеб так хлеб. Просто. Даже необразованному легко постичь, а этот небось образованный…»
Бабка перекрестилась, боком, стараясь никого не задеть, стала потихоньку склоняться в сторону от дороги, в поле. Но и в поле шли солдаты одиночками. Их бабка почему-то испугалась сильнее и снова подвинулась к дороге.
До самого Малявина дошла она сбоку колонны. В деревне, свободно вздохнув, бабка свернула к своей незакрытой избе. Там, тесно набившись по лавкам и на полу, сидели немцы, пили и закусывали. Глянув по привычке на божницу, бабка ахнула: божья матерь и все святые угодники стояли лицом к стене. Кто-то из немцев, наверно, увидел повернутого Христа, по-своему истолковал это явление и повернул весь иконостас носом к стенке. Бабка Вера разволновалась, протиснулась в передний угол, поставила все иконы как надо, а деву Марию протерла подолом и не по чину установила в самом центре божницы.
– Это всех мать, – сказала она строго. – Богородица, не ферштейн? Не басурманская царица.
Немцы равнодушно, некоторые даже посмеиваясь, следили за бабкиными действиями – забота у них была поважней бабкиной.
Бабка Вера подумала вдруг: «Вот те на… Бог ведь у нас один! Что в Германии, что и в России…»
Бабка пролезла в угол за печку, села там и принялась думать. Почему-то представился бабке Вере полицай Кузьма Прохоров, о котором последнее время шелестели, шептались по деревням люди.
– Вот те на… – тихо ахнула бабка. – Видать, черти у нас с немцем разные… – Тут же бабка встала и, не обращая на немцев внимания, зашумела в голос: – Я из него дурь вытрясу! И панталоны спрячу. Небось голяком-то не побежит. Внук у меня удрал, внук Володька. – Бабка погрозила пальцем молоденькому, растерянному до слез солдату и объяснила: – Правильно говорят: материнское сердце – в детях, а ребячье – в камне.
Целый день они просидели на колокольне. Ночь проспали на колокольне. По нужде ходили в церковь. Пить было – синяя немецкая канистра с водой.
Поутру, когда лязгающая, тяжело дышащая река на дорогах ослабила свой напор и уже представляла собой ручейки, иногда обрывающиеся надолго, полицай Кузьма поднялся по крутой деревянной лестнице к колоколам, достал с балки винтовку, обернутую в промасленную холстину. Володька, за войну повидавший оружия, сразу почувствовал ее красоту и ухоженность – массивная, с оптическим прицелом, приклад тяжелый, драгоценного дерева, мягкого блеска, с глубоко уходящей темной красниной, с ручной резьбой по цевью и по ложе. «Обороняться затеял». Володька поискал глазами чего-нибудь потяжелее, чтобы стукнуть полицая по темени, когда надо будет.
– Бельгийский браунинг штучной работы, – сказал Кузьма. – Одно мое богатство. – Он поставил канистру в метре от стены, предварительно отлив из нее воды во флягу. – Ты того, уходи. – Правая бровь, взбитая к волосам, вздыбилась совсем поперек лба. Сморщилось бугристое переносье. – Тут мужик есть чахоточный рядом – пятый дом после церкви с краю. У него подполье каменное – дот. Батька его лавку хотел заводить, да не сдюжил, только и построил подполье под склад. Там небось полдеревни сидит. Давай шагай. А как поутихнет, к бабке Вере ворочайся. Кто для тебя бабка Вера сейчас? Не знаешь? Она для тебя сейчас все. Ты что же, решил, что твой батька враз в Ленинград явится? Ему нужно отвоевать да еще приказа дождаться. А когда войне конец? Если без остановки и то не год. Ленинград в кольце, там от голода люди мрут. Ты что же, по воздуху полетишь?
Сказав это, полицай угрюмо уселся возле канистры, ноги раскорячил, как турок. Канистра оказалась низковатой, он встал, выбил из лестницы к колоколам две ступеньки, подложил под канистру и снова прижался к прикладу. Прищуренный черный глаз, беспокойный и недовольный, вдруг замер, вдруг вспыхнул кинжальной сталью. Володька сообразил: теперь винтовка лежит как надо. Кузьма не торопился, опустил винтовку, вытер оставшиеся от пальцев потные следы рукавом. Достал из-под соломы ящик с патронами, уложенными в коробочку, разулся, пиджак снял, подстелил под винтовку сложенное полотенце, чтобы сталь ствола не соприкасалась с железом.
«У, как прилаживается, будто к работе», – подумал Володька.
– Ты еще тут? А я что сказал? – Полицай поднялся, топнул босой ногой.
Володька отскочил к выходу. И, уже спрятавшись в каменном лестничном коридоре, закричал:
– Кривой леший! Изловят тебя и повесят! – И побежал вниз с холодеющей спиной, ожидая, что вот-вот его настигнет гулкая пуля.
Выскочив из колокольни, Володька метнулся вдоль церкви, под самой стеной, чтобы сверху не видно. Обежав церковь вокруг, понял, что бежать ему, собственно, некуда, что сейчас его место здесь. Громадные голые липы, черные, с едва заметной красноватой проклевкой, шумели тихим, осторожным шепотом, будто гнали его, спасая: «Пошел, пошел. Ишь задумал чего. Мал еще…»
Володька спрятался между каменными могилами. Под руку попался обломок чугунного креста. Володька поднял его и, как бы прилаживаясь, как бы для пробы, тюкнул по мрамору. Звук удара слился с другим звуком, неопределенным и жутким, словно с самой середины неба хлестнул по земле мокрый пастуший кнут.