— Да это же, Костя, не мне. Здесь написано: «Товарищу Соколову — лично».
— Я и отдаю лично. Ты ведь тоже товарищ Соколов, а папу жалко.
Тут как раз папа вышел. Полотенце на плече, в руках бритва и кисточка.
— Что это — почта? — спрашивает. — Кому письмо? Уж не мне ли первое после войны?
Мама молчит. А я говорю:
— Тебе, папа, из нашей школы.
«Всё равно, — думаю, — узнает, так уж пусть поскорее!»
Папа взял письмо, прочёл.
— Да… — говорит.
А мама спрашивает:
— Что?.. Что такое?
Папа ей письмо протянул, и она прочитала. Оба молчат. Да и мне говорить нечего. Помолчали, помолчали мы все, а потом папа повесил полотенце, развинтил и спрятал в коробочку бритву и говорит каким-то чужим голосом:
— Что ж ты стоишь? Идём.
— Куда?
— В ту комнату.
Я пошёл, а папа за мной. Чуть переступили порог, папа дверь захлопнул — и на ключ. Я испугался… И мама, видно, тоже испугалась. Стучит тихонько в дверь, спрашивает:
— Коля! Коля! Зачем ты закрыл дверь?
— Подожди. У нас тут такой разговор — без свидетелей.
И вдруг шагнул он ко мне:
— Где ножик?
— Вот.
Папа взял его, держит на ладони, а я думаю: «Лучше бы я никогда этого ножика и не видел, со всеми его шильцами, вильцами и отвёртками. Сколько из-за него неприятностей!»
Папа переложил его с ладони на ладонь и говорит:
— Не думал я на фронте, что мой ножик будет в Москве подоконники скоблить, резать рояли, парты, заборы, ворота…
— Я ворот не резал…
— Просто не успел. Хорошо, что он у тебя всего, полдня пробыл. Небось, за три дня ты бы весь район изрезал да исцарапал. А ведь у меня он не три дня, а три года был и честно поработал. Сколько я им сучьев и веток подсек для костров, у которых мы грелись в походах…
Когда товарищ мой ранен был, так я этим ножичком сапог ему разрезал, чтобы перевязку наложить.
А больше всего мне запомнился такой случай:
Однажды выполз из-за кустов немецкий лазутчик и оглушил меня сзади ударом приклада. Я свалился в траву, а очнулся в чьей-то пустой избе… Руки у меня были за спиной связаны… Лежу. Во рту горько. В голове гул. Слышу: на улице у самого входа в избу часовой ходит — щебень у него под ногами шуршит… Слышу немецкие слова.
«Нет, — думаю, — так зря вам не дамся!» Прислонился головой к стене. Хатка украинская, белёная, — от стен свежей извёсткой пахнет. На столе миска стоит, кувшин глиняный для варенца, молоко в печи запекать.
И вдруг вижу: в окно смотрят снаружи два глаза голубых. Низкое оконце. Видно, маленький человек смотрит.
Говорю тихонько: «Айда ко мне!..»
И человек, что снаружи стоял, сразу в окошко влез. Вижу, парень с тебя росточком, только глаза голубые, а головёнка рыжая… Посмотрел я на него и смекнул, что этому человеку можно вполне довериться.
«А ну-ка, — говорю, — хлопчик, пошарь у меня за голенищем…» Ножик был у меня в сапоге. Только русский солдат высокие сапоги носит. Вот он при мне и остался — моё последнее боевое оружие.
Хлопчик разрезал верёвки и убежал. А когда стемнело, я вылез в окно и осторожно пополз вперёд по колючему, скошенному полю.
Долго полз… Вдруг слышу неподалёку русский говорок… Костёр в темноте светится… Значит, дополз.
А через день мы эту самую деревню, в которой хлопчик жил, отбили у немцев.
…Сам понимаешь теперь, как дорог мне этот нож, а для тебя я не пожалел — отдал…
Я стою, смотрю на него, не знаю, что и сказать. А он говорит:
— Ну, бери свой нож!
Я говорю:
— Правда?!
А папа головой кивнул:
— Правда. Подарков назад не отбирают. А теперь идём обедать.
Вышли мы, а мама смотрит то на папу, то на меня и не понимает, что у нас там было в комнате. Налила она нам по тарелке супа, хлеба отрезала, и сели мы обедать.
И больше про ножик у нас с папой разговоров не было, потому что всё было в порядке.
Ножик чинил карандаши, откупоривал бутылки с чернилами, нарезал бумагу, строгал планки для змея, вырезал из кусочков фанеры самолёты, дома, вытачивал деревянные волчки, срезал мне дудочки из камыша, — одним словом, делал своё дело. А я — своё.