— Обыск, деточка. Полиция. Ты спи, авось тебя не тронут.
Не успела мама подняться, входят двое в комнату. А мама:
— Пожалуйста, — говорит, — тут потише. У нас ребёнок больной.
А грубый голос отвечает:
— Ладно! Чего это у вас все ребята хворают? Куда ни придёшь с обыском, всё ребенок больной.
Я лежу ни жива ни мертва, глаза закрыла, будто сплю. Из соседней комнаты кто-то кричит:
— Сначала здесь осмотрим. Всех из той комнаты сюда!
— А тут только хозяйка, да ещё ребёнок спит.
— Ребёнок пусть спит, а хозяйку сюда.
Вышли все и дверь затворили.
Открыла я глаза, вся дрожу. На столе лампа горит, ужин со стола не прибран, постели не смяты. Видно, ещё не ложились спать… А за дверью шаги, голоса.
Дух захватило. Ведь не маленькая, понимаю же:
найдут на квартире у наборщика шрифт, — ясно же, для чего ему шрифт… Плохо будет папе!..
Села на кровати, оглядела комнату. Нигде не видно. Да! А зачем мама у меня под подушкой рылась? Сунула я руку под подушку — и обмерла. Там!.. Крепко завязанный в тряпку, колючий…
Будут искать — и в мою постель полезут. Поля рассказывала, — всё, всё перерывают… Нашли же у Симиного отца под матрацем, и у меня найдут… Надо спрятать… скорее.
Но куда?!
Дрожу вся, зубы стучат, оглядываю комнату. Нет укромного места! В печку? Найдут. На шкаф закинуть? Слышно будет, да ещё уроню… Сил не хватит, — тяжёлый он!
Сижу на кровати, узел в руках держу, не знаю, что делать! А надо! Знаю — надо! Куда же, куда?
И вдруг осенило меня. Вскочила я, подбежала к столу на цыпочках, заглянула в глиняный кувшин, — большой он у нас был. Так и есть, молока в нём ещё порядочно. Перенесла кувшин на подоконник. Стала развязывать узел со шрифтом, руки дрожат, сил нет, Узел крепко затянут. А сама так и жду, — вот-вот войдут. Не поддаётся узел. Вцепилась зубами, рванула, — развязался! Опустила тряпку одним концом в кувшин. Посыпался шрифт, зашуршал… Так я и застыла… Ничего, ходят там, авось не слышно.
Стало молоко кверху подниматься, тряпку замочило. Разложила тряпку на подоконнике, сыплю горстями, спешу. Поднялось молоко до краёв, а шрифта ещё много. Как быть? Отлить? Руки трясутся, подниму кувшин, расплескаю, догадаются… Оперлась руками о подоконник, подтянулась к краю кувшина, давай молоко отпивать… Глотаю, давлюсь, в горле застревает. Чуть не поперхнулась. Вдруг шаги к двери… Я дышать перестала… Нет, отошли!
Всыпала ещё две горсти, — опять молоко до краёв. Снова отпивать стала.
Ух, всё там, до последней буковки! И молоко снова наравне с краем. Отпила ещё глотка три, тряпку сложила, бросила в раскрытую корзину, где у мамы лоскуты лежали. Сама — юрк в постель. В голове шумит, словно лечу куда-то вместе с комнатой, нехорошо так…
Долго ли пролежала, не знаю. Слышу, отворяется дверь, вошли все. Мама говорит, а у самой голос дрожит:
— Ребёнка только не троньте, очень больна девочка!
А кто-то отвечает:
— Девочка нам ни к чему. А кровать осмотреть надо. Снимите девочку!
— Нельзя, — мама говорит, — тревожить её.
Слышу, еле говорит, бедная. Так мне её жалко стало. И сказать-то ей нельзя, что шрифта под подушкой уже нет.
Прикрикнул пристав:
— Берите девчонку! Нечего тут!
Подошёл папа. Взял меня на руки, сел на стул. А я притворилась, будто и не чувствую. А у самой сердце выскочить хочет. И у папы руки дрожат.
Слышу, сбросили подушку, роются в постели. Долго шарили.
— Ладно, — говорят, — можете класть.
Положил меня папа осторожно. Незаметно повернулась я так, чтобы лицом к комнате лежать. Самой любопытно посмотреть. Приоткрыла веки, гляжу сквозь ресницы… Как сейчас вижу, — два дворника из соседних домов — понятые. Пристав толстый, усатый, красный. И пуще всего что-то мне его руки запомнились, — пальцы короткие, пухлые, как обрубки. Всюду он ими щупал; ходит и щупает по всей комнате, ходит и щупает, пока околоточный с городовыми в вещах роются. И ещё какой-то… шпион, наверное. Этого до сих пор забыть не могу. Всё улыбается, голос сладенький, будто ласковый такой, а у самого глаза, как у лисицы, так и бегают, так и сверлят. И как это он не заметил, что я сквозь ресницы за ним наблюдаю?
Всё перешарили, всюду искали. Папа стоит, молчит, мама на стул в уголку села.
Вдруг вижу, — подошёл пристав к окну. Ладонями в подоконник упёрся, наклонился всей своей грузной тушей прямо над моим кувшином… Догадался?.. Нашёл?.. Даже в глазах у меня потемнело…
А пристав сердито выругался вполголоса:
— Черти! Ходи тут из-за них ночью по пурге! Света божьего за окном не видать! — Повернулся от окна да как прикрикнет на маму:
— Ну, чего расселась! Убери со стола, протокол буду писать.
Мама встала, тряпкой стол вытерла. Сел пристав протокол писать.
«Ой, — думаю, — что же он такое пишет?»
А дальше я не помню, не то заснула, не то в забытьи лежала. Очнулась, как от толчка. Открыла глаза, гляжу, — за окном светает. Мама у лампы сидит, шьёт. А посреди комнаты стоит папа.
Вспомнила я всё, чуть не закричала от радости. Цел папа! Дома!
Мама говорит:
— Да что я, с ума, что ли, сошла? Как же это не помнить? Говорю: своими руками Танюшке под подушку сунула.
Пожал папа плечами.
— Чудно́, — говорит, — как в воду канул!
Не выдержала я, как расхохочусь да как закричу:
— Не в воду, папа! В молоко!
Вздрогнули оба. Посмотрел на меня папа:
— Что она? Бредит?
А я одеяло сбросила, села на кровати, сама от радости и заговорить не могу. И пришло мне вдруг на память.
— Слушай, папа, — говорю я, а сама смеюсь, — я недавно такую сказку читала: жили старички, муж да жена, а у них кувшин волшебный был. Они молоко пьют, а он всё полный… Так и у вас с мамой!
Смекнул папа, оглядел комнату. Бросился к окну, взял кувшин в руки.
— Танюшка, — говорит, — это ты его сюда?
Я только головой кивнула.
Мама всплеснула руками да как заплачет:
— Умница ты наша, папу своего спасла!
А папа поставил кувшин обратно на окно, подошёл ко мне, взял меня молча на руки, поднял, прижал к себе и понёс по комнате. Сам молчит, только меня всё крепче к сердцу прижимает. Остановился, да и говорит тихо так:
— Ну и дочка у меня! Настоящая из тебя революционерка выйдет. Не растерялась!
— Как это так, — говорю, — «выйдет»?! Разве я уже не революционерка?!
Засмеялся папа.
— Верно, — говорит, — и твоя капля уже в общем деле есть.
И болел же у меня живот наутро! Ещё бы, — больная, а столько молока залпом выпила!
Это ничего. А вот одно досадно мне было, — нельзя подругам в школе рассказать. Хорошо знала, — конспирация. Значит, — тайна, секрет.
* * *
В сумерки папа рассыпал шрифт по всем карманам и — как будто с пустыми руками — ушёл из дому.
Ждали мы его с мамой — ни живы ни мертвы… У меня из головы не выходили Сима и её отец… А ну, как и папа…
Вернулся папа поздно вечером. Мы обе так и бросились к нему.
— Чего вы, глупые? — засмеялся он и обнял нас. — Всё в порядке!
Через несколько дней в городе началось вооружённое восстание.
То, что я хочу рассказать, случилось очень давно, в самом начале двадцатого века. Наша семья жила тогда на окраине города, в маленькой, почти до окон ушедшей в землю лачуге. Отец и мать работали на большом казённом заводе, а я, четырнадцатилетний мальчишка, — на маленькой фабрике купца Золотихина. Дома хозяйничала десятилетняя сестрёнка Валюшка.
Не знаю, где и когда познакомился мой отец с молодым рабочим Крутовым, но как-то так вышло, что Крутов начал часто к нам заходить. Вскоре он тоже поступил на золотихинскую фабрику.
На работе был Крутов молчалив и старателен, но дома у нас весел и разговорчив. Особенно нравилось мне, когда он начинал высмеивать хозяев, а то и самого царя. Отец и мама обычно внимательно слушали его, но разговоров этих не поддерживали… И я понимал почему. Они ещё присматриваются к нему, — что за человек? Изучают его.
На другом краю города жил мой дед, отец мамы. Иногда мать пекла незатейливый пирожок и вечером посылала нас с сестрёнкой отнести гостинец дедушке. Мы с радостью бежали к старику, так как оба любили его. Валюшка ничего не подозревала, я же каждый раз догадывался: ага, нас отсылают… Значит, вечером конспиративное собрание заводского кружка в нашей избушке будет. Я знал, что эти собрания устраиваются каждый раз в другом месте, чтобы полиция не напала на след. Но о том, что я понимаю, в чём дело, я не говорил никому, даже отцу.
Как-то раз, когда Крутов только что ушёл от нас, отец сказал маме:
— Да, дельный, кажется, парень…
— Дельный, — согласилась мать, — и закалка в нём уже видна…
А Валюшка вдруг вздохнула и сказала:
— А я его не люблю. Он нехороший.
— Вот как! — засмеялся отец. — Он тебя балует, конфет тебе носит, а ты его не любишь…