— Царапина, а бинтов сколько на нее извели… Ерунда, на живом заживет! Не по мне это — по госпиталям да санбатам слоняться.
Они направились вместе туда, где неумолчно гудела артиллерийская канонада. По дороге пожилой солдат доказывал, что задело его легко, рана пустячная, и на передовой еще найдется для него работа, выспрашивал, где и как Петя нашел себе дочку, и усмехался добродушно: «Да, тебе повезло!»
Но ни на другой день, ни позднее не увидел больше своей названой дочери солдат Петя Шереметьев.
Грозное, боевое было тогда время. И радио гремело над страной скорбно и величаво:
— Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!
А девочка выжила.
И было ей года четыре, когда ее за руку привели из детского дома к себе дядя и тетя.
— Вот мы и дома, детка, — Екатерина Кузьминична сняла с Верки пальто и капор. — Здесь все твое, милая…
Одна комната в квартире поступила в полное владение девочки. Тут стояли кровать, маленький круглый стол с игрушками, трехколесный велосипед.
Не теряя даром времени, Верка обновила велосипед: звонок работал исправно, колеса крутились. И она от радости захлопала в ладоши.
А потом посмотрела снизу вверх на толстую тетю и, счастливо сияя темными лучистыми глазами, проговорила нараспев:
— Спасибо, мамочка.
У тети побелели щеки. Дядя — худой, длинный дядя, который только что улыбался, — замахал руками и, морщась, словно от боли, забегал из угла в угол.
И Верка заревела, сунув в рот палец. Что ей оставалось делать?
Екатерина Кузьминична плакала потому, что потеряла в войну обоих сыновей и дочь и, как этой девочке никто не заменит мать, так ей, матери, никто не заменит ее детей… Прижимая к себе смуглую, тоненькую, с круглым, мокрым от слез личиком девочку, Екатерина Кузьминична шептала:
— Не надо, детка. Ты наша! Наша! И какая я тебе мама, я в бабушки тебе гожусь, милая.
Веру вымыли в ванне, переодели в черную юбку и блузку-матроску. В черные вьющиеся кудерки тетя повязала пышный нарядный бант.
Верка захлопала в ладоши:
— Ой, я сейчас совсем чужая! Я вас буду звать тетей и дядей, ладно?
И все бы шло ладно, да тетя сознавала свой долг воспитывать «нашу девочку». Долг перед государством.
— Николай Иванович, ты не замечаешь, что наша девочка тяготеет к изобразительному искусству? Конечно, где тебе! Я говорю, что наша девочка исключительно умна и талантлива. Да брось ты подбородок… протрешь до дыры! Что за манера!
И потом восхищалась, штопая дядины носки и заглядывая через плечо в Веркину мазню:
— До чего богатая фантазии! Пароход — ну, прямо живой.
— Это не пароход — подъемный кран.
— Господи, неужели я не смогу отличить пароход от подъемного крана? Я и говорю, что у тебя получился отличный подъемный кран.
Дядя дома бывал редко. Уходил рано, возвращался поздно.
У дяди — работа.
Работа пахла смолистыми опилками, железом, машинным маслом. И хотя дядя был на заводе сменным инженером, то есть не самым главным, Верке представлялось, что его работу не уместить в заводские корпуса: в лесопильный цех, где от стука, грохота бревен, шума пилорам дрожит бетонный пол; в водный цех с его никогда не замерзающим бассейном, зимой полным стылого пара, запаха мокрой коры; ни даже в новый, с застекленной крышей домостроительный комбинат… Велик завод! И все же работа дяди представлялась Верке еще большей! Она обнимала все, она все объясняла, ей все подчинялось.
У дяди до полуночи сидят люди. Двери закрыты плотно. Войти и показать новую куклу нельзя.
— Работа такая, — вздыхает тетя. — Очень беспокойная.
Дядя пропадал на заседаниях, совещаниях в завкоме, у директора. И это — его работа.
Дядя был строг, не давал спуску Веркиным проказам. Правда, он не ругал ее — нет. Обхватит ладонью подбородок и, ероша седые волосы, заходит из угла в угол:
— Ну что такое, Веруська! Вечно с тобой приключения.
А тетя сведет на переносье брови:
— Полно! Забегал опять. Будто маятник — даже в глазах мельтешит. Господи, сам, что ли, не проказил? Вспомни-ка! Будто вырос и стекол не бивал.
Верка льнула к тете — шумной, толстой, в своих неизменных вязаных кофтах и широких юбках. Прижаться к тетиной щеке, обняв руками ее за шею, поцеловать в морщинки у глаз — тогда тетя все простит. Разве что скажет:
— Ну и девчонка… чистая лиса! Только без хвоста.
Да! Еще у Верки была скрипка-половинка. Тетя подарила. Это случилось в прошлом году, и Верка ходила уже в четвертый класс. Верка скоро научилась пиликать на скрипке «Цвели, цвели цветики» и любимую тетину «Катюшу».
— Ну-ка, что я говорила, Николай Иванович? — тетя гордо поджимала губы и гладила Верку по голове. — Ты, кажется, хотел на курорт? А я намерена нашей девочке взять учителя музыки. Голубчик, воспитание — наш долг. У нее дар!
Дядя не уехал на курорт. Он уехал вместо Черного на Белое море — до него, понятно, ближе, да и катер свой.
Дядя увез с собой Верку — тут тетя не могла ничего поделать.
И было море — просторное, как небо. На закате оно принимало солнце в свои голубые ласковые недра, светилось долго-долго, пока не зажигались над ним звезды. Тогда море качало отражение звезд, словно баюкало. Волны прибоя с шелестом набегали на светлый под луной песок. Пахло солью, и водорослями, и угольной гарью от проплывавших мимо судов.
И была палатка на берегу, в которой так славно было засыпать под накрапыванье дождя.
И костер, и горячий с дымком чай…
А главное — был рядом дядя…
Дядя оказался совсем не таким строгим, каким его видела Верка дома. Он ловил на продольники-переметы рыбу, учил разжигать костры и варить уху. И много говорил с Веркой, и было с ним просто и хорошо.
Тогда Верка впервые узнала, кто она и откуда…
* * *
Закончив упаковку вещей, к ее кровати подошли тетя и дядя.
— Опять она спит на пуговице! — прошептала Екатерина Кузьминична. Осторожно поправила подушку, чтобы пуговицы наволочки не резали ее девочке щеку.
Глава II. «А живем мы рогато…»
От езды в вагоне остались в памяти заснеженные леса и пухлые сугробы за окном, грохот колес под полом и, конечно, тетины охи. Тетя впадала в отчаяние от сквозняков и возмущалась, что в поезде нет вагона-ресторана и приходится обедать всухомятку, а это так вредно для ее девочки. Разумеется, во всем был виноват дядя, человек, известно, непрактичный, к тому же рохля, который живет за тетей, как за каменной стеной.
Получилось, дядя виноват и в том, что поезд прибыл на нужную станцию ночью.
— Пилят меня, Веруська, на мелкую тарную дощечку, — жаловался дядя. — Да… Придется нам ждать, пока подвернется попутный транспорт.
Подвернулся газик-вездеход. Машина удобная, но тесная, если принять во внимание, что тетя отправилась «налегке»: чемоданы, баулы, ящике посудой, кошелки…
— На «дачу» едем! — Тетя искала сочувствия у шофера. — Спокойная старость, нечего сказать. А мы ли ее не заслужили? Не моргай, не моргай, Николай Иванович. Мы, — повела она очками на дядю, — еще с гражданской войны имеем орден Красного Знамени. Тогда его заслужить — все равно что теперь звание Героя. Ну, что ты меня толкаешь, Коля, я ж правду говорю… У нас десять правительственных наград и звание капитана. Гражданская война, белофинская кампания, Отечественная война — все легло на наши плечи.
Газик трясся и скрипел на ухабах. Голову у Веры мотало из стороны в сторону.
В селе Дебрянске шофер притормозил возле чайной.
У коновязи скакали, грелись нахохленные воробьи, стояла автомашина, крытая брезентом, и понурые лохматые лошади жевали сено. Рыжая, в новой сбруе лошадка добирала со снега солому.
— Эта тягловая сила, — шофер указал на рыжую лошадку, — доставит вас до места.
Потаповская, из «Гвардейца». Раз соломой кормят — непременно оттуда.
— Дача! — тетя сердито свела черные брови. — Лошадей кормят соломой!
Верка думала, что их ездовым будет бородатый и в тулупе старик с кнутом за голенищем, в мохнатых рукавицах. А на дядин вопрос: «Кто здесь из „Гвардейца“?» — в чайной отозвался веснушчатый парнишка. Лошадь рыжая, и он ей под масть.
— В момент доставлю, — обнадежил парнишка. Оттопыривая губы, дул в блюдечко. Был он в фуфайке, подпоясанной ремнем, рукавицы и шапка лежали под столом, на пестром половике. Он был, как мужичок с ноготок, с достоинством расспрашивал дядю, вел себя степенно.
— Вы-то чьи будете?
— Теребовы…
— Ну? — Парнишка переменился в лице. — Вы, дяденька, не Ивана Хромого сын?
— Точно!
— Эвон что… — Парнишка смутился, у него покраснели уши, и он полез под стол за шапкой и рукавицами. Он не знал, куда их девать. Положил рядом со стаканом чаю — вроде неудобно. Запихал под себя — так еще хуже. Парнишка судорожно вздохнул и не нашел ничего лучшего, как опять положить их под стол и загородить большущим своим валенком.