— А я все же хочу попробовать!.. Может, примут на… русское отделение.
— Что ж, — подумав, ответил Зиновьев. — Спрос — не грех… Тем более что год у тебя все равно пропал… А все же поступила бы раньше, дочка, а уж потом бы стриглась на ихний лад… Уф! Глядеть не могу…
— Папа, разве это так уж существенно?
— А тебя, погляжу, заело?.. Ты словно переродилась… Зойка, подруга твоя, поступила, что ли?
— Все поступили. У всех был блат.
— Ну уж это, дочка, сомнительно.
И вдруг в разговор вмешалась Мария Ивановна.
— Да что ж такое вы затеваете? Люди — в Москву, из Африки, а наша — москвичка! — в какой-то Лауренс… Плохо ли ей в родительском доме?! Опамятуйтесь… Сыта, обута, одета, обласкана…
— Не в том дело, мать, что сыта, — усмехнулся Зиновьев. — Она стремится к образованию. Да и не ей ли его получить! Ведь она у нас головастая… Пусть держит экзамен в Лауренсе, а потом, глядишь, и переведется, поскольку здесь у нее родители. Но ты хотела, Кира, эту, как ее… «дефектологию»? Есть в твоем Лауренсе «дефектология?»
— Нету. Но мне бы пока хоть выдержать на педагогический. Там видно будет… Скажу, что вы многодетные… Переведут.
Готовя на кухне, Мария Ивановна время от времени обращалась к конфорке:
— Мы ли тебя не холили, мы ли тебя не жалели!
— Перестань, мама… Что ты голосишь надо мною, как над покойником!
— Росла и цвела ты, — продолжала Мария Ивановна, обращаясь к конфорке, — как королевна…
— Мама, перестань меня отпевать.
И вот уж обе они сидят обнявшись на табуретке и тихо раскачиваются. Мать поглядит на Киру — и снова плакать.
Интермедия с конфоркой длилась до самого Кириного отъезда.
Весь ее багаж состоял из небольшого модного чемодана и отцовской гитары.
Кешка, чувствуя себя одним из старших членов семьи [теперь среди детей он и был самый старший — ведь так?) пристроил на верхней полке ее чемодан.
— Мама — Сашенька!.. Ты обещаешь, мама?.. Кешка — Саша!..
— Отстань. У нас, может быть, тоже есть нервы, — ответил Кеша.
Поезд тронулся.
Кира увидела приподнявшееся к окну лицо матери. Глаза ее, повернутые в сторону удалявшегося вагона, расширились. Вскинулась рука, лицо матери дрогнуло… она улыбнулась.
— Мама, — сказала Кира, прижимая губы к стеклу окна.
А поезд все шел и шел, набирая скорость.
Потянулись крыши привокзальных строений. Гравий за полотном железной дороги. Московские камешки. И московская пыль. И гарь. И дымы…
На нижней полке вагона сидел человек лет двадцати восьми: житель Лауренса. Он был светловолос, глаза у него были серые, совершенно прозрачные, лицо суховатое, с чуть ввалившимися щеками.
Житель Лауренса вез из Москвы щенка. Кличка кутенку была Апполо.
Апполосик сидел в выложенной ватой кошелке. Над ватой торчала его длинноухая голова. Его морденка хранила печать возвышенного страдания. Рядом с младенцем таксы стояла бутылка, лежала соска.
И вдруг Апполосик откинул голову и зарыдал.
Соскочив с верхней полки, Кира положила его за пазуху, схватила бутылку и принялась поить Апполосика молоком. Хозяин, спокойно сложив на коленях холеные руки, насмешливо поглядывал на красивого, коротко остриженного подростка и громко чавкающего щенка.
— Почему вы смеетесь? — спросила Кира.
— Я жду, когда у вас из ушей брызнут слезы.
— Если вы его совершенно не любите, зачем вы так рано отлучили его от матери? Ведь ему недели две, три…
— Я везу его для детей. Они хорошо полюбят. Они просили.
— А сколько их штук у вас?
— Кого?
— Ребятни!
— Десять штук… Ребенок, что это?.. Следствие любовь. Я люблю жену — и люблю детей. Десять штук. Поняли?
— А чего ж тут не понимать. У папы двенадцать, а у вас — десять…
Когда Апполосик уснул, Кира бережно уложила его в корзину.
— Сколько существ, Апполо, — тихо сказала она, — несут ответственность за свое обаяние. Каждый тебе норовит сдерзить. Как родится что-нибудь милое, — проявляет бдительность баба-яга. Какой-нибудь некрасивый щенок дремлет под боком у мамы-суки, а ты, бедняга, сидишь маму только во сне.
— Я сейчас заплачу, — сказал хозяин щенка, — у барышни очень сильны воображение. Я растроган, я ищу носовой платок.
Они стояли в коридоре раскачивающегося вагона и глядели во тьму. Он сказал:
— Я слышал, что вас зовут Кири. Милы Кири, где бдительность баба-яга? И почему отец отпустил вас из дома одну?
Кира фыркнула. Они принялись смеяться и разговаривать.
— …О-о, — захлебываясь, рассказывала она, — он, этот Ваня, знаете ли, был безнадежно, безнадежно, бедняга, в меня влюблен. Тогда у меня еще были длинные волосы… Он просто меня преследовал. И даже хотел зарезать!.. Об этом узнал мой папа и заявил в милицию. Тогда этот парень, этот злосчастный Ванька, запил, знаете ли… Он был в бессознательном состоянии, и друзья поспешили его увезти в Сухуми. Оттуда он еще долго слал письма… Отец перехватывал их, а на телеграмму: «Целую забытые тобою перчатки» ответил: «Приветствую правый локоть вашего пиджака»!
— А вы, оказывается, очень жестки, Кири! И у вас… очень сильны воображение.
— А разве можно не быть жесткой? И жить без воображения?..
— А сколько вам лет, дорогой Кири?
— Восемнадцать.
— Нехорошо говорить неправда… Пятнадцать?.. Шестнадцать?.. Не хотите ли шоколяд?
— Нет. Я бы выпила коньячку.
— Какой неудача! Я ничего не знал о ваших пристрастиях, Кири…
Она взяла шоколад.
— Видите ли, я еду на острова к своему жениху, — доверчиво рассказывала она, — ему двадцать три года, он кадровый офицер… Это ради него я отрезала волосы. Я дала обет.
— Обед?
— Да нет же! Обет, обет… Обещание по-русски. Ну — клятву, клятву. Побреюсь, мол, лишь бы ему хорошо.
— О, вы совсем, как русалка у Андерсен. Помните, из любви она тоже срезала себе волосы… Очень трогательно. Видно, вы его сильно любите, Кири?
— Люблю ли?.. Не знаю. Мне жаль его!
Отто закашлялся.
— Придется похлопотать, — продолжала она… — Чтоб до него добраться, мне нужен пропуск. Он служит на острове Санамюндэ…
— Он мог бы прислать вам вызов.
— Мой приезд… Он не знает. Это — сюрприз.
— Ну что же, девочка… Ваша забота можно легко помочь. У меня как раз есть знакомства в милиции города Лауренс.
— Полно врать!
— Я слишком большой, чтоб врать. Но моя фамилия Пеки-Бук. Это тролль по-нашему. Я — почти волшебник… На экскурсии в Санамюндэ частенько бывают школьники. Там есть старинная, очень старинная крепость… Вы бы могли поехать со школьной экскурсией.
— Ни за что!
Он отвернулся и снова закашлялся.
— Не сердитесь, Кири, но у нас вообще врут только в ответ на ложь. И ценят любовь… Если это истинная любовь.
Они оживленно шептались, и пожилая соседка, задремавшая на соседней полке, сказала завистливо:
— И как это можно так не считаться с людьми!
— Чаю, чаю кому? — предложила женщина-проводник.
— Четыре стакана, — заказал Пеки-Бук.
— Шесть стаканов! — поправила басом дремлющая на нижней полке соседка.
Они пили чай. Чуть отставив мизинец, Кира весело разглядывала бутерброд с икрой.
— Не знаю, право, как быть… Я, собственно, вегетарианка…
Съев бутерброд и взобравшись на верхнюю полку, она уснула. Поезд так мерно, так монотонно стучал колесами…
И вдруг заскулил Апполосик. Кира вскочила, вынула щенка из корзины и дала ему молока.
— Передайте от меня свой жених, что из вас получится очень хороши мать. Это как раз всерьез, дорогой Кири.
— Как бы я хотела, чтобы вы это сами ему сказали!
А поезд шел, шел…
Мы поедем
В страну
Кисипусию,
Где живут только кисипусята-а…, —
весело напевала Кира.
Поезд шел, стучали колеса…
— Отто!.. Значит, меня не очень обезобразили короткие волосы?
— Не знай, возможно ли быть трогательней и прелестней?
— Как вы думаете, он любит меня?
— Разврат! — простонали на нижней полке.
— Сгинь! — шепнула Кира, взбираясь на верхнюю.
В пять часов проводница принялась будить пассажиров.
— Дайте мне, пожалуйста, адресок, Отто. Я воспользуюсь вашей любезностью… Когда у вас будет время, чтобы пойти со мной в милицию?
— Милиция? — вытаращив глаза, спросил Отто. — Что? Какая-такая милиция? Я не знай никакой милиция. Я ничего вам не обещал.
— Ловко, однако… А вы говорили: в Лауренсе врут только в ответ на ложь! Я сразу про вас подумала: он — трепло!
— Я родился не в Лауренсе, а на Санамюндэ. На этом они расстались.
Поезд замедлил бег. Из сумерек, из холодного утра выплыл навстречу Кире университетский старинный город.