Студент жил далеко на окраине города, там, где были казармы, пустыри и дачи. Не замечая, что за ним кто-то идет, он шел, курил и тоже думал. Думал он коротко, ясно и скупо о том, что опыт его удается, должен удаться и непременно удастся. Он думал о вычислении орбиты кометы, думал цифрами, формулами, пересекающимися легкими и точными эллипсами, окружностями и бесконечными прямыми и уважал себя. Когда он открывал ключом, внимательно согнув спину, калитку, а потом скрипнул ею, Зосин знал, как завтра все произойдет, так ясно, как будто бы это уже было. Фигура студента подошла к калитке, наклонилась с ключом, он сделал два шага вперед из тени ограды и выстрелил студенту в фуражку; студент, царапнув ключом калитку, мягко и тяжело сел и упал; он повернул его за плечи лицом вверх, расстегнул пальто, достал из-за твердых разглаженных отворотов тужурки кожаный бумажник, положил его в карман и пошел прочь, не торопясь и не волнуясь. На углу под розовым блеском фонаря ночной сторож в тулупе спросил его: «Где это стреляют?» – «Черт его знает… Теперь всюду стреляют», – ответил он и пошел мимо. Сторож подумал, постучал колотушкой и пошел гулять вдоль дач, и тень его все растягивалась в темноту. А потом все было так, как нужно: новый костюм, сытный обед, деньги и Клементьева.
V
Зосин вернулся домой и заснул на рассвете. Спал он тяжелым сном. Во сне он чувствовал, что не свободен, а связан какими-то непрерывными и неосязаемыми нитями с Клементьевой и неизвестным студентом. Он чувствовал, что вне их он уже существовать сам по себе не может и что чем скорее все кончится, тем лучше. Кончиться должно было только выстрелом.
Клементьева тоже заснула на рассвете. Она спала на этот раз со своим любовником. С того самого момента, как она прошла по коридору за кулисами театра мимо Зосина, ею овладело томление. Она не знала и не могла знать, что это томление происходит от того, что о ней все время думал и ею любовался Зосин. Она танцевала поэтому особенно нервно и страстно, не понимая в себе этой страсти и увлекаясь ею. В эту ночь, на рассвете, балерине Клементьевой приснилось что-то чудесное и волнующее, чего она потом никак не могла ни вспомнить, ни забыть.
Студент Кранц заснул задолго до рассвета, сейчас же, как пришел домой. Ему ничего не снилось, а проснулся он от выстрела. Он открыл глаза, но все было ясно и тихо. В соседней комнате, в столовой, у хозяйки пили чай и стучали посудой, было поздно – десять часов. Он вспомнил про выигрыш и огляделся кругом. После дождливой ночи наступил безоблачный, яркий день. Солнце било, и окна и комната горели янтарным светом. В комнате все блестело, лучилось, а Кранцу казалось, что все полакировано желтым лаком.
VI
Вечером Кранц опять отправился в клуб играть. Зосин с револьвером пришел после него. Все было по-старому, только вместо проигравшегося куплетиста Звездалова справа сидел артиллерийский штабс-капитан с длинным измученным лицом, который все время легко перебирал карты длинными красивыми пальцами с большим аметистом, игравшим в золоте на мизинце. За вчерашний день Кранц вполне постиг технику игры и успел заметить слабые места партнеров, и он боялся того, что уже втянулся в общую атмосферу игры. По его расчетам, чтобы счастливо играть, надо было быть вне этой атмосферы, и он старался, играя, не считаться с тем, что ему говорили лица, жесты и глаза. Он только старался, когда везло, идти крупно, а когда не везло, идти мелко. Для этого нужна была очень большая выдержка. Она у него была. Кранц рассчитывал выиграть в этот вечер еще тысяч пять, но штабс-капитан принес с собой много денег, артельщик, желая отыграться, волновался, ел телятину и проигрывал тысячу за тысячей. И к часу ночи выигрыш студента Кранца перевалил за сорок тысяч. Это было для него самого неожиданностью, он еще тверже уперся рукой в край стола и так же спокойно, но немного отрывисто говорил: «Пять тысяч. Довольно. Моя».
С каждой тысячей Зосину становилось все страшнее и страшнее. Захватывало дух, и в глазах рябило от денег, дыма, огней, лиц и карт, в ушах звенело от голосов, музыки, шарканья ног. Зосину становилось страшно не потому, что он должен был убить и ограбить студента, а потому, что он боялся, чтобы студент не проиграл всех своих тысяч. Когда Кранц начинал проигрывать, актер, как и в первый вечер, в волнении уходил бродить по комнатам, подсаживался к знакомым, курил чужие папиросы, пил коньяк, но не пьянел и возвращался назад, дрожа и потирая потной ладонью горящие щеки и волосы. Опять перед ним мелькали кинематографические фильмы, автомобили, всадники, синие лунные ночи. Он останавливался перед толстой спиной студента, смотрел на его белокурую шевелюру и розовый затылок и, напрягая всю свою волю, думал:
«Ну, довольно же, встань. Забирай деньги и уходи. Слышишь, уходи, уходи!»
К двум часам ночи к столу сошлись игроки из других комнат, и было тихо. Торговец бледнел, краснел и жевал телятину, не попадая вилкой в тарелку и сминая в потных руках карты. Ему опять не везло. Штабс-капитан был бледен, как салфетка. Сыщик блестел острыми глазами по сторонам и боялся встретиться с чьими-нибудь чужими глазами.
– В банке пятьдесят четыре тысячи, – сказал студент. – Дайте карту. Четыре тысячи. Даю. Довольно.
Он открыл карты.
– Ваша!..
Он задумался. Он знал, что если сейчас не встанет, не уйдет, то проиграет все. В сердце у него стало холодно. Он собрал все свои мысли в складку над переносицей и сказал:
– Довольно, снимаюсь. – И дрожащими пальцами собрал деньги в бумажник и встал.
– Разрешите отыграться, – прошептал артельщик.
– Завтра, – сказал студент, вышел в буфет и выпил стакан содовой воды, пахнущей гигроскопической ватой.
Зосин пошел следом за ним. Кранц спустился вниз, в ресторан, и заказал ужин. «Великолепно, – подумал Зосин, – я как раз успею». Он вышел из клуба и пошел к дому, где жил студент. На окраинах, среди пустырей и дач, на шоссе было пустынно и страшно. Ночью ударил мороз, мокрая земля обледенела и была твердой, скользкой и блестящей, как черное стекло. Под каблуками на лужах трещал звездами лед. Дул северный ветер, и от него голые блестящие ветки деревьев тяжело шатались, трещали и упруго свистели. Небо было чистое, черное, и яркие крупные созвездия дрожали и переливались от холода. Зосин отыскал дачу, где над калиткой горела мутным фосфором цифра 7. Он стал в тени у ограды и, ожидая, смотрел на розовое зарево, которое стояло в черном небе над городом. Зарево погасло, во всем городе погас свет, и звезды стали ярче. Зосин боялся, чтобы студент не приехал на извозчике. Стало холодно, ноги закоченели и стали деревянными, но актер не шевелился. «Я сейчас убью… я сейчас убью… А если нет, то навсегда останусь жалким, ничтожным и бедным актером театра миниатюр с грошовым жалованьем. Пятьдесят тысяч… Я должен убить, иначе я ни на что не годен. Иначе я трус». Далеко послышались звонкие и твердые частые шаги. Они отдавались где-то в стороне гулким четким эхом, и казалось, что идут двое. Зосин еще больше подобрался в тень и закусил губу. Кранц подошел к калитке, вынул ключ и, внимательно согнувшись, стал открывать калитку. Зосин не шевелился. Сейчас нужно выстрелить. И вдруг он почувствовал, что не может и не выстрелит. Он окаменел, и все в нем опустилось. Калитка заскрипела, студент вошел в нее, захлопнул изнутри, и его шаги растаяли на ветру. Зосин чувствовал, что бледнеет, и в темноте видел свое бледное лицо. Дрожа мелкой унизительной дрожью, он быстро пошел обратно. Ночной сторож в тулупе повернул к нему голову и, топая об землю валенками, спросил:
– Не знаете, который час?
– Черт его знает. Теперь всюду стреляют, – сказал Зосин и, дрожа, пошел дальше.
VII
Он провел ужасную, бессонную ночь. Он презирал себя за трусость и с силой тер ладонью горячие виски. Он ненавидел студента и думал: «Он еще придет играть завтра, он выиграет, и я его непременно убью. Даю честное слово, что убью». Он стал на колени, поднял, как для присяги, два пальца над головой и прошептал, стиснув зубы клещами: «Клянусь Всемогущим Богом, что завтра я убью этого студента, а если не убью, то застрелюсь сам». Он знал, что эту клятву он исполнит, но все-таки не успокоился; ему в голову приходили какие-то странные мысли и представления, но не в форме образов или слов, а в форме каких-то мучительных сочетаний, как бы тяжелых острых каменьев, которые сыпались, поднимались стенами, опять рассыпались и никак не могли войти и уместиться в какую-то необходимую тесную меру. Они были похожи на картины кубистов. У него начинался жар.
Студент Кранц тоже не мог уснуть: его сознание не вмещало того, что у него было пятьдесят тысяч. Ему представлялись цифры, формулы, эллипсы, сыпались карты, играла музыка, и он никак не мог остановить эти трудные острые образы и начать думать холодно и точно, так, как и надо было думать человеку. Ему представлялась собственная квартира, жена, дети, удобный кабинет, книги, научная библиотека, поездка за границу, лучший табак. Он знал, что это все противоречит его представлению о жизни и человеке, но ничего не мог сделать и отдавался им. Завтра он пойдет в клуб, выиграет еще тридцать тысяч и сожжет их. Это будет непременно, обязательно, иначе быть не может. На одну минуту ему удалось только ясно и определенно сказать самому себе, что, если он выиграл пятьдесят тысяч, значит, этого достаточно и ходить рисковать больше не следует, но сейчас же ему в голову пришло оправдание, что он был в клубе два вечера, а нужно было быть три.