— Не торопись, не торопись, Веснушка.
Я даже рот открыл от удивления: такой здоровенный парень, а голосок писклявый, как у крысы. Я сразу перестал его бояться.
— Куда торопишься, Веснушка? — спросил он.
— А тебе какое дело! — сказал я.
— Не груби, не груби старшим, Веснушка, — пропищал он.
— Какая я тебе «веснушка»! — Я начал уже злиться.
— А что? Разве нет? — сказал он и потыкал меня пальцем в щеки. — Еще какая Веснушка! — И он опять засмеялся, а мне опять почему-то стало страшно. Честное слово, у него клыки были…
— Чего тебе надо?! — сказал я. — Ногу еще подставляет… дылда стоеросовая.
Я попробовал вырвать плечо, но он сжал его еще крепче, так, что я чуть не заверещал.
— Не сердись, не сердись, Веснушка, — запищал он, — у меня к тебе дело есть. Ты на Моховой живешь?
— Ну, на Моховой, — сказал я нехотя, — а тебе-то…
— А в каком доме?
— Да тебе-то что? — заорал я.
— Значит, надо, коли спрашиваю, — сказал он.
— Пусти! — сказал я. — Ой! В этом, в этом! — Я ткнул пальцем в сторону своего дома.
— Так, — сказал он, — а из двадцать седьмого кого-нибудь знаешь? Пацанов каких-нибудь?
— Знаю, знаю! Пусти!
— Кого знаешь, Веснушка?
— Слушай, — взмолился я, — отпусти ты мне плечо, я тебе и так скажу.
— Сбежишь?
— Нет!
— Дай честное, — он усмехнулся, — честное пионерское.
— Да ей-богу, не сбегу! — сказал я. Буду я еще каждому типу честное пионерское давать.
— Ишь ты, побожился! — удивленно пропищал он и отпустил мое плечо.
Я все-таки хотел дать деру, но что-то меня удержало. Вдруг стало интересно, что этому типу надо и кто он такой. Я не побежал, а стоял рядом с ним и только потирал плечо.
— Костьку из двадцать седьмого знаешь? — спросил он. — Фуфлу?
Тут уж мне совсем интересно стало — какие у этого типа могут быть дела с Фуфлой?
— Знаю.
— Тогда сходи к нему, он в тридцать первой квартире живет. И скажи, что его ждут.
— А кто? Ждет-то кто?
— Скажи… сосед. Понял? Я тут в садике буду. Ну, топай. Погоди. — Он снова ухватил меня за плечо. — Если его дома нет, ты никому ничего не говори. Понял? Только ему, понял? Да, смотри, если смоешься — я тебя из-под земли достану. — И он опять засмеялся, и глаза у него опять стали как две черные дырки.
Я пошел, а почему — и сам толком не знаю. Не то что испугался, а, пожалуй, любопытно мне стало и подозрительно что-то — больно уж тип какой-то странный.
В тридцать первой квартире мне открыла дверь толстая, накрашенная, как кукла, женщина в халате.
— Тебе кого, мальчик? — спросила она.
— Мне… Фуфлу, — сказал я и осекся. Вот, ляпнул!
Она засмеялась.
— Кого, кого?
— Костю, — вдруг вспомнил я Фуфлиное имя.
— Костю? — она посмотрела на меня подозрительно. — Зачем?
Ненавижу врать, да, что тут сделаешь, соврал:
— У нас сегодня… тренировка… в футбол. А он не знает.
— Фу-у-тбол? — удивилась женщина. — А я и не знала, что…
И тут в переднюю вышел сам Фуфло, собственной персоной. Увидел меня и разинул рот.
— Ты чего? — спросил он, когда пришел в себя.
Женщина смотрела на нас во все глаза.
— Ты что, не знаешь, что у нас тренировка сегодня! — заорал я. — Всю команду подводишь!
Фуфло опять разинул рот. Потом закрыл его и хотел что-то сказать, но я ему не дал.
— Пошли, пошли, нечего тут! — снова заорал я и стал толкать и тянуть его к двери, а он снова разинул рот, и так я его с разинутым ртом и вытащил за дверь и сразу ее захлопнул. Но женщина открыла дверь, высунулась и сказала очень ласково:
— Костенька, что же ты мне не говорил, что в футбол играешь?
Фуфло хотел что-то вякнуть, но я ткнул кулаком под ребра.
— Забыл, — мрачно сказал он, и видно было, что он ничего не понимает.
— Это хорошо, Костенька, ты играй, играй, — сказала женщина, а я дернул Фуфлу за рукав, и мы помчались по лестнице.
Внизу он остановился как вкопанный, перевел дыхание и сказал ужасно свирепо:
— В глаз захотел, да? Чего приперся?
Я ему сразу сказал, в чем дело.
— Какой еще сосед? — спросил он. — Со… сед? — Он вдруг запнулся и даже весь позеленел. И ка-а-ак рванулся вверх по лестнице.
— Стой! — закричал я. — Ведь ждет же!
Фуфло остановился на площадке.
— Т-ты, знаешь, валяй, иди домой, — хмуро сказал он, — никакого соседа я не знаю.
— Ко мне! — сказал я резко, как говорю Повидле, когда он забегается. И даже правой рукой по ноге себя шлепнул. Такое правило, когда собак зовешь. Смешно, но Фуфло стал спускаться. Подошел ко мне и весь трясется, то есть, может быть, он и не трясся, но вид у него был такой, как будто трясется. И стоит передо мной — длинный такой, неуклюжий, волосы чуть не по плечи, губу нижнюю выпятил, моргает, и от такого, которого я видел в подворотне, когда он приставал ко всем, ни шиша не осталось.
— Ну? — спросил он тихо. — Где ждет-то?
— В садике, на Белинского.
— Черный?
— Черный.
— П-перекошенный?
— Перекошенный.
— Визжит?
— Пищит.
— Он, — сказал Фуфло и вздохнул. Да так вздохнул, что мне его жалко стало. Мой пес Повидло так вздыхает, когда ему тяжело.
— Может, не пойдешь? — спросил я.
— Чего уж, — сказал Фуфло и опять вздохнул, — пойду.
Мы вышли из парадной на Моховую. Фуфло огляделся по сторонам и пошел к садику. Я пошел за ним.
— Ты отвали, — сказал он.
Он шел уже своей обычной походочкой и даже посвистывал, но я-то видел, что поджилки у него дрожат.
— Отвали ты, — он вдруг снова затрясся, но уже не от страху, а от злости, — по-хорошему говорю!
— Ладно, — сказал я, — но если что…
— Пошел ты, — сказал Фуфло, и я отстал от него. Отстал, но сам потихоньку пошел за ним: мало ли что — уж больно он испугался, да и тип тот какой-то такой… непонятный. Но того типа в садике не было. Фуфло покрутился немного, стрельнул у кого-то сигарету и пошел на Литейный, а я пошел домой.
Вот эти-то сорок пять минут я и потерял совсем зря. А может, и не зря? Кто знает?
Сейчас, когда день кончился, я почему-то очень здорово все вспоминаю. Прямо как в кино — прокручиваю все снова и вперед и назад. И все так и стоит перед глазами. Наверно, это все-таки дяди Сашин хронометраж помогает так все вспоминать. Вот и дальше я совершенно свободно вспомнил все, что было, когда я отдыхал — от 20.10 до 22.00. Конечно, это мое личное время. И тут никто мне ничего не скажет. Но мне-то самому интересно — потерял я это время или… нашел?
Значит так. В этот район я переехал недавно. В школе этой — всего несколько дней. Ребят знакомых по-настоящему — никого. Скукота. И очень мне вдруг захотелось увидеть Машу Басову. Надо мне было ей кое-что сказать. Она, по-моему, думает обо мне не так, как на самом деле надо думать. Хотя бы с тем антоновским яблоком. На третьем уроке я взял и положил это яблоко потихоньку на парту прямо перед ней, на ее тетрадку. Она вначале удивилась, посмотрела на меня, а я улыбнулся, дескать, это тебе, бери, яблоко хорошее.
— Антоновка, — сказал я.
Яблоко лежало перед ней такое большое, чуть желтоватое, красивое, и от него так пахло, что ребята в классе начали крутить носами и принюхиваться, но никто ничего не увидел, а увидел только Апологий — есть у нас такой трясучий парень — зануда такая, ко всем цепляется. Маша сперва нахмурилась, а потом тоже улыбнулась и погладила яблоко, и тут этот трясучка прошипел на весь класс:
— Вот из-за этого началась Троянская война.
«Какая еще война?» — подумал я. А Маша сразу отдернула руку от яблока, а потом толкнула его ко мне со злостью. Яблоко покатилось по парте и упало на пол. Я нагнулся, поднял его, положил к себе в карман, вылез из-под парты и дал Апологию по шее — он через проход от меня сидит, и я легко дотянулся. Дотянулся-то дотянулся, да схлопотал выговор от учительницы, а потом еще всю большую перемену простоял навытяжку перед завучем и слушал разные разговоры про честь школы и про то, что я новенький, а новеньким тем более не положено эту честь марать. Как будто не новеньким — положено. А потом, когда я после уроков остался в классе, чтобы записать свой хронометраж, появилась Маша Басова и опять высказывалась насчет репейника и насчет того, чтобы я не делал из нее посмешище, что и так уже из-за меня все над ней смеются, и чтобы я приберег свои паршивые яблоки для кого-нибудь другого, например, для той новенькой, которая пялит на меня глаза. Тогда я ей сказал, что если я репейник, то она тоже не фиалка, а скорее крапива, и что никто над ней не смеется, кроме этого трясучего Аполония — я со злости даже его имя перепутал — и если на всяких трясучек внимание обращать, тогда вообще надо на край света бежать или удавиться. «Ну и давись», — сказала она, а я сказал, что это ей надо давиться, ведь это она на этого Апология внимание обращает, а не я. Тогда она сказала, что по шее-то ему дал я, а не она, значит, это я на него внимание обращаю и что лучше бы я внимание обращал на ту новенькую, которая… Тогда я разозлился и сказал, что, может быть, и обращу, потому что она по крайней мере не шипит ни на кого, как кошка, и еще сказал, что если для нее антоновка «паршивые яблоки», то она просто чокнутая и ей не яблоками надо питаться, а соломой или верблюжьими колючками. Тогда она сказала, что мне прежде чем приставать, как репейник, ко всяким девочкам, надо вывести свои веснушки и что у ее бабушки есть старинный рецепт… Тогда я сказал… И она сказала. В общем — поговорили!