Попив чаю, я отправляюсь гулять. Один. А Мархлевская с отцом остаются работать.
Я иду прямо к Царь-колоколу. Он стоит возле колокольни Ивана Великого, на каменном возвышении. А перед Царь-колоколом широкая пустынная площадь.
Когда я туда прибегаю, по площади маршируют красноармейцы, курсанты Кремля. Я на них долго смотрю – они очень красиво маршируют! Они четко хлопают подошвами по брусчатке, нога в ногу, и звук их шагов далеко разносится над площадью. Курсанты идут к Спасским воротам и скрываются в них. Наверное, они в Мавзолей идут – сменять караул. Там всегда караул должен стоять. Потому что там Ленин спит.
А я залезаю в Царь-колокол. В нем есть треугольная дыра, а отвалившийся кусок лежит рядом на земле. Дыра большая, я в нее спокойно влезаю. Я с Царь-колоколом давно не встречался, даже немного соскучился. Я его очень люблю. Не потому, что он Царь-колокол, а потому, что он мой тайный дом. Я в нем играю. Внутри в Царь-колоколе темно и таинственно. Но немножко все же видно. Язык, например, видно. Какой язык? Обыкновенно какой – колокольный. Не человеческий, конечно. Язык у Царь-колокола огромный – медный, тяжелый, несколько пудов! Поднять его невозможно. Вот он там и лежит. На каменном полу. И я там на нем сижу, в этом своем тайном доме.
Я сижу и слушаю, как снаружи ветер шумит. Весенний ветер. Он иногда и сюда забегает, в колокол, и гудит, и посвистывает в колоколе, как в огромном свистке. И даже забирается мне под воротник холодными невидимыми пальцами. После чая у Мархлевской, когда я вышел, мне сначала было жарко, и я расстегнул воротник, первую пуговицу на груди. Я не люблю эту первую пуговицу, от нее всегда шее туго... Но теперь мне стало холодно...
«Взять бы Гизи сюда, – думаю я. – Как это я раньше не догадался! Показать бы ей этот дом в Царь-колоколе! Небось она такого сроду не видала в своей Германии! Обязательно надо ее сюда взять в следующий раз. Ведь ей пропуска не надо, потому что она девочка...»
Вы спрашиваете, что это за язык и почему он лежит на полу? Потому что Царь-колокол немой, вот почему! Язык у него оторвался. Вообще этот Царь-колокол очень невезучий, бедняга! Ведь колокола должны висеть на колокольнях и разговаривать между собой, звонить они должны, петь – вот что! Тогда языки у них внутри болтаются туда-сюда, колотят по стенкам – вот колокола и звонят. А этот колокол никогда в своей жизни не звонил. Не повезло ему в жизни. Дело в том, что цари с этим колоколом слишком уж размахнулись: они захотели иметь самый большой в мире колокол. Чтоб больше такого нигде не было. Потому они и велели его отлить и назвали Царь-колокол. Шутка ли сказать – двенадцать тысяч пудов он весит! Даже трудно себе представить! А поднять и тем более трудно. Его хотели поднять на колокольню Ивана Великого. Я смотрел снизу на эту колокольню, стоя возле ее стены и задрав голову, – колокольня уходит в самое небо, под облака! Попробуй, подними туда двенадцать тысяч пудов! Вот его поднять и не сумели. Колокол упал с лесов и разбился. Так с этим Царь-колоколом цари и опозорились. Они еще с одним великаном опозорились – с Царь-пушкой. Она стоит неподалеку от Царь-колокола, здесь же на площади. Если Царь-колокол никогда не звонил, то Царь-пушка никогда не стреляла. Если б она выстрелила, ее бы на куски разорвало! Мне отец говорил. Вот какие это две невезучие штуки – Царь-пушка и Царь-колокол. Отец сказал, что это очень символично. Это как нельзя лучше характеризует царскую Россию. Потому что царская Россия была велика, да бестолкова. Как этот Царь-колокол, говорит отец, и как эта Царь-пушка...
А дом иметь в Царь-колоколе очень интересно, вы со мной согласны? В Царь-колоколе эхо живет, вот что! Попробуйте туда залезть и что-нибудь крикнуть. Бу-бу-бу! – загудит в ответ колокол. Он загудит, как замычит, – глухо. Потому что языка-то у него нет! И если шепотом что-нибудь сказать, он тоже замычит. Как немой. Только тихо. А сейчас я громко говорю: «Ха!» – и Царь-колокол отвечает: «ХА-ХА!» «Хо!» – говорю я. И Царь-колокол сердится: «ХО-ХО!» Я знаю, чего он сердится: он сердится, что ему в жизни так не повезло. И злится, что я в него залез. Ведь он все-таки царь, как ни говори! И вдруг в него залез какой-то юный большевик...
– Куда он девался, этот юный большевик? – Это снаружи Мархлевская спрашивает.
Они с Иосифом меня ищут!
– Я зде-есь! – кричу я из Царь-колокола.
– Где? – не могут они понять.
– Да зде-есь!
Они ходят вокруг Царь-колокола и никак не могут понять: откуда я говорю?
– Голос доносится из-под земли! – говорит Иосиф.
– Чудеса! – смеется Мархлевская. – Удивительно!
Она очень хорошо смеется! К ней сразу чувствуешь доверие, когда слышишь ее смех...
И тут я вылезаю из Царь-колокола! Под общий смех!
– Мы идем смотреть ледоход! – говорит отец.
О! Ледоход! Я очень-очень люблю ледоход! Я тоже пойду смотреть, конечно! Я бегу впереди и напеваю, припрыгивая: «Мы ходим каждый год смотреть на ледоход!» – вот и стихи получились, вы замечаете? Даже в рифму.
Чтобы смотреть на ледоход, надо подняться на открытую террасу Большого Кремлевского дворца. Она просторная, эта терраса, – широкая и длинная, во всю длину здания. Она даже за угол загибает. Мы иногда гуляем на этой террасе. Там всегда пусто. Конечно, если нет какого-нибудь съезда или заседания во дворце. Тогда я туда не хожу. Отец без меня ходит.
А сейчас мы спокойно проходим по дворцу, там никого нет, только дежурные, но они Мархлевскую знают. Мы поднимаемся по широкой и пустынной мраморной лестнице на второй этаж и выходим на террасу... Какой широкий с нее открывается вид! Широкий и неоглядный: на юг – на Москву-реку и Замоскворечье. Кремль ведь стоит на холме, на высоком холме над рекой, и этот холм господствует над окрестностями.
Мы сразу подходим к барьеру, и отец ставит меня на барьер, крепко держа руками, и мы смотрим туда – вдаль, на серую весеннюю Москву перед нами, прорезанную полосой Москвы-реки, на которой сейчас ледоход.
Москва-река далеко уходит к горизонту – вправо и влево, – и, куда хватает глаз, всюду по ней движутся льдины, освещенные солнцем; вдали они сливаются в серую ленту, а внизу, прямо перед нами, за зубчатой полосой кремлевской стены, хорошо видны все отдельные льдины: как они сталкиваются и встают ребром, и ныряют, столкнувшись друг с другом, в черную воду реки, и опять выныривают, и спешат, спешат, спешат – серой бесконечной толпой – меж черных берегов к горизонту...
И люди видны на набережной, и на мосту через Москву-реку: все, как и мы, смотрят на ледоход...
Мы стоим тихо-тихо, не разговаривая. Мархлевская смотрит на ледоход в бинокль, а мы с Иосифом просто так.
Холодный ветер носится над террасой, над Кремлем, над Москвой – он доносит к нам наверх шум ледохода. В этом шуме шипение снега, звон льда, всплески воды – все сливается в торжественный, ликующий, мощный голос весны.
– Тебе не холодно? – спрашивает Мархлевская.
– Нет, – говорю я, а у самого зубы стучат.
– Он совсем посинел! – говорит Мархлевская.
– Ничего, – отвечает Иосиф. – Дома отогреется...
Но что это? Вон я вижу серую собаку... Она сидит на льдине! А вокруг черная вода. Собака плывет куда-то вдаль по середине ледохода.
Я беру у Мархлевской бинокль и смотрю на собаку. Собака серая, с черной спиной – мне ее хорошо видно в бинокль. Она смотрит на пробегающие мимо берега, и морда у нее грустная-грустная... Да это же Дик!
– Дик! – кричу я. – Дик! Он утонет!
Отец выхватывает у меня бинокль и тоже смотрит.
– Вроде Дик, – говорит он. – А может, и не Дик...
– Дик! Это Дик! – кричу я.
– Ничего, – успокаивает меня отец. – Кто-нибудь его выловит.
Он меня успокаивает, а сам тоже расстроен. Я же вижу! И Мархлевская расстроена.
– Знакомая собака? – спрашивает она.
– Из нашей квартиры...
Собака проплывает под мостом и скрывается вдали в бесконечном мерцании льдин...
Когда мы подходили к дому, полил дождь. Первый весенний дождь. Он весело шумел над городом и обмывал весь мир: и черно-оранжевые, с набухшими почками деревья, и золотые купола церквей, и серые крыши, и красные лозунги, и стены, и окна домов, и улицы с площадями.
Дождь был сильный, частый, с порывами ветра. Весной всегда идут дожди, которые все обмывают, всю землю – готовят ее к цветению. «Это в природе недаром все так устроено, – думал я, входя во двор. – А то бы всегда грязно было. Если 6 не эти дожди...»
В нашем дворе было какое-то водяное столпотворение! Дождь устроил здесь карусель, потому что ветер, залетая во двор, начинал крутиться вдоль стен как сумасшедший, поднимая рябь в серебряных лужах, вскипая под водостоками и брызгая пригоршнями капель по оконным стеклам...
С трудом, останавливаясь и смеясь, прорвались мы сквозь эту круговерть в свое парадное.