— А хочешь, я никуда не поеду? — спросила я. — Или поеду понарошку, а потом сбегу из этого лагеря и здесь буду жить, с вами. Хочешь?
— А жрать чего? — ехидно поинтересовался Васька.
— На вокзале да не прокормиться… — солидно, подражая Ваське, сказала я и засмеялась.
— Слушай, Ольга, сколько тебе лет? — вдруг спросил Васька.
— Тринадцать, а что? — удивилась я. Никогда раньше Васька не задавал мне таких вопросов. Мне вообще казалось, что его совершенно не интересует, как я живу и что делаю в то время, когда меня нет с ними.
— Ты совсем дура, да? — спокойно, даже задумчиво спросил Васька и отвернулся от ветра, чтобы прикурить.
— Да нет, вроде не совсем, — сказала я, честно подумав над этим вопросом.
— Так ты чего, не понимаешь, что ли, что про тебя подумают, если узнают, что ты здесь, с нами… жить тем более… что за тобой потянется…
— А мне наплевать, — сказала я, догадавшись наконец, что имеет в виду Васька.
— А родителям твоим?
— Не, родичам не наплевать! — усмехнулась я. — Помнишь, у меня фингал был?
— Ну? — нахмурился Васька.
— Так это родичи с помощью бабушкиной знакомой врачихи пытались проверить, что я тогда тут ночью делала. Вправду компрессы меняла или чего еще… — Рассказывая, я хотела развеселить Ваську и даже приготовилась смеяться вместе с ним, но в ту же секунду увидела, что ошиблась в своих ожиданиях. Васька посерел, потом на сером фоне выступили красные пятна, он закашлялся и, прижимая руки к груди, выкашливал отдельные, не связанные между собой слова: — Ты… Тебя!.. Из-за нас! Сволочи! Убью!
— Да ты чего, Васька?! — испугалась я. — Успокойся. Это ж когда было! И не убили же меня. А фингал — подумаешь, ерунда какая!
— Я думал, тебе из родителей кто двинул, — откашлявшись, сказал Васька, — потому и не спрашивал… А есть такие вещи, которые хуже смерти…
— Ну есть… наверное, — неуверенно согласилась я, подумав про себя, что это все-таки не тот случай. Но возражать Ваське не решилась, уж очень странное у него было лицо. И еще: почему-то мне было приятно. Почему так? Что может быть приятного в Васькиных истериках? Я долго думала, но так ничего и не решила.
Жека держал меня за руку, но я чувствовала, что мысли его витают где-то далеко-далеко. Васька посвистывал сквозь передние зубы. Какая-то пичуга откликнулась со старой яблони. Мы шли смотреть первые цветы мать-и-мачехи.
— Подумаешь, невидаль! — проворчал Васька, однако пошел вслед за нами. Вся «полоса» уже покрылась зеленой паутиной. Зимой самый главный цвет в «полосе» — цвет ржавого железа, сейчас он уже отступал, и иногда мне казалось, что даже просмоленные шпалы и сами ржавые рельсы готовы дать ростки.
— Слышь, — окликнул меня Васька, — ты когда уезжаешь?
— Дней через десять.
— Значит, в то воскресенье рисоваться пойдем, — утвердил он.
— Как рисоваться? — не поняла я.
— Ну, к художникам ентим. Помнишь?
Я кивнула. Васька отвел глаза и добавил:
— Я, енто, скамейки красил. За теток. Пятьдесят рублей заработал.
— Ну и что? — все еще не понимала я.
— А то! — разозлился Васька. — Портрет твой будет из этого полтинника! Поняла?!
— Поняла. — Я почувствовала, что краснею.
Вдруг Васька схватил меня за руку и больно сжал ее.
— Сворачивай, сворачивай! — косясь на Жеку, зашипел он.
— Что? Почему? — громко спросила я, останавливаясь.
Васька заскрипел зубами, Жека тоже остановился, вертел головой, а я опять ничего не понимала. И вдруг почувствовала, что Жекина ладошка в моей руке мгновенно стала мокрой. Я посмотрела на Жеку. Застывшим взглядом он смотрел куда-то в сторону. Там, на боку, раскинув все четыре лапы, лежал мертвый Тарас. Вывороченный из пасти красный язык был испачкан землей. Земля кругом разрыта.
— Отравили, сволочи, — глухо сказал Васька.
И вдруг Жека засмеялся. Сначала тихо и тоненько, а потом все громче и громче. Я не могла отвести глаз от мертвого Тараса и думала, что Жека плачет, но когда взглянула на его лицо…
— Васька! — завизжала я. — Чего он смеется?!
— Смотри! Смотри! Солнце зеленое! Там мать-и-мачеха цветет! — тоненьким голоском сказал Жека, указывая на небо и по-прежнему смеясь.
Я услышала какой-то странный звук и не сразу поняла, что это лязгают мои зубы.
— Пойдем домой, Жека! — заикаясь, умоляющим тоном пробормотала я.
— Фонтаны! Фонтаны! — радостно закричал Жека. — Мы с Тарасом пойдем купаться!
Я выпустила Жекину руку и взглянула на Ваську. Он был чуть серее, чем обычно, но в общем такой, как всегда.
— Васька, — прошептала я. — Что это?!
— Все, — сказал Васька и зажмурил глаза, словно ему в лицо светили фонарем. — Все. Свихнулся.
— Мы с тобой сейчас искупаемся и поедем к маме, — говорил Жека мертвому Тарасу и гладил его свалявшуюся шерсть и оскаленную слюнявую морду.
Меня вдруг затошнило, и на секунду потемнело в глазах.
— Что же теперь? — отдышавшись, спросила я.
— Все, — спокойно повторил Васька. — Теперь все. В больницу надо. Сейчас соберем вещи и пойдем.
— А ты? — спросила я. — Тебя же заберут тоже.
— Теперь все равно. Кому я теперь нужен? — Васька равнодушно махнул рукой и вдруг засмеялся.
У меня похолодели руки и ноги.
— Да не бойся. Это я просто вспомнил, фильм по телику смотрел. Про кошек бездомных. Так вот он так и называется: «Кому он нужен, этот Васька?» — Васька сел на бревно у стены склада и о чем-то задумался.
Жека пел какую-то песню без слов, гладил Тараса и глядел в небо. Я села рядом с Васькой и подумала, что он совсем бесчувственный и, кажется, вовсе не переживает. Мне стало обидно за Жеку и еще за что-то… и почему-то все это превратилось в злость на Ваську, который сидел с приоткрытыми глазами, прислонившись головой к стене, и, казалось, грелся на весеннем солнце.
— Тебе что, все равно, да? — крикнула я. — Тебе не жалко его, да?!
Васька ничего не ответил и вдруг коротко и сильно, не открывая глаз, ударился затылком о бревна. Потом еще и еще раз. Я упала перед ним на колени, рассекла коленку чем-то острым, но даже не почувствовала боли. Старалась обхватить его руками, удержать.
— Васька! Вася! Васенька! — глотая слезы, бормотала я. Хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать этих глухих и страшных ударов. — Прости, прости меня! Не надо, не надо так…
Я попыталась просунуть свою ладонь между стенкой и Васькиным затылком, но Васька упрямо мотнул головой, скрипнул зубами и встал, поводя налитыми кровью глазами.
— Пошли! — спокойно и твердо сказал он. — Поможешь мне.
Жека идти отказался, да он, кажется, и не мог. Руки и ноги его дергались как-то отдельно от тела, глаза то бегали, то застывали вдруг на одной точке. Постоянной была только странная скользящая улыбка, смотреть на которую было жутко до невозможности.
Васька взял Жеку на руки, я подняла нетяжелый, но большой узел с вещами, и мы пошли. Мы шли мимо сараев, мимо яблоневого сада, мимо бутылочной горы, мимо прошлогодних зарослей бурьяна, где я играла в индейцев. Потом Васька свернул на пути, и мы пошли к началам платформ. Я внимательно смотрела себе под ноги, чтобы не споткнуться, и увидела выбивающийся из-под шпалы цветок мать-и-мачехи. Лепестки его, не до конца распустившиеся, казалось, шевелились, отряхиваясь от пыли. Он был весь желтый, толстенький и очень довольный. И таким несправедливым показался мне этот цветок, и пробивающаяся из-под земли трава, и набухшие почки на яблонях, что из глаз сами собой брызнули слезы. Я шла, спотыкаясь и хромая, и почему-то видела нас троих словно бы со стороны. Васька, худой и черный, в своих лохмотьях, освещенных весенним солнцем, с закушенными губами и застывшим взглядом. Жека, бессмысленно улыбающийся у него на руках. И я, с вещами, завернутыми в промасленную скатерть, в разорванных колготках. По колену каплями стекает кровь и впитывается в чулок, делая его теплым и влажным.
Вот показался хвост самой длинной платформы. И уже слышно гудение вокзала, видно, как суетится у его подножия пестрая толпа, хотя отдельных людей еще не различить. На самом краю платформы стоит женщина в вязаной кофте, с сумочкой в руках.
Мы идем, а она стоит и смотрит на нас. И глаза у нее делаются все больше и больше, пока не занимают наконец все лицо.