- Ой, Зульфия! Зульфия! - прыгала я, как маленькая, не отходя от порога. - Как здорово: я вошла, а ты здесь! И так теперь все время будет!
- Конечно, - как взрослая маленькой, ответила разумная Зульфия, - если ты сама убегать не станешь.
Дядя Фаттых засмеялся, довольный остроумием своей любимой дочки. А тетя Еня сказала:
- Вишь, как хорошо на подружек-то глядеть. Значит, ладно будем жить.
- Как им не ладить, тетя Еня, - закивал головой дядя Фаттых, - они с первого класса вместе, вот только в пятом судьба их разлучила. Ну, теперь снова вместе.
Меня поразило вдруг, как он сказал: «Судьба их разлучила». Судьба! Это такая взрослая хитрость. Считается, что судьба - это то, что должно произойти. Но об этом говорят, когда уже все произошло. Тогда легко считать - судьба! А вот попробуй отгадай, что будет, что случится. Никто не отгадает. Но все равно говорят - судьба.
«Судьба их разлучила», «судьба их разлучила», «судьба их разлучила» - эти красивые, грустные, хоть и обманные слова, сказанные так просто дядей Фаттыхом, стучали у меня в голове, как горошины в детской погремушке, всю дорогу назад, из Пеньков. Пустую телегу на жестком ходу встряхивало, поколачивало на каждом комочке, палке, на самой чуточной неровности дорожной колеи - а проселок, он и есть сплошная неровность, - и слова от этих толчков и поколачиваний растрескивались, как сухая глина, разваливались на куски, дребезжали на согласных, одни слоги взлетали вверх, другие кувыркались вниз: «С-у-дд-бба их р-р-р-аз-лу-у-у-чь-и-и-л-а!»
Замучилась я с этой судьбой! Мы и пели, и разговаривали, но стоило мне закрыть рот, как «судьба» тут как тут, вертится на языке.
* * *
Сегодня, когда мы ехали учиться и я опять должна была встретиться с Лешкой, уже никаких сомнений у меня не оставалось: я, конечно, не знаю, что будет в этом году, чему суждено случиться, но чего не будет - я знала точно. Я вообще не стану разговаривать с Никоновым. Только по школьным, классным делам. Все же неестественно вообще-то не разговаривать. А если он собирается по-прежнему «бегать» за мной, то по-прежнему придется ему бегать на большом от меня расстоянии. Эх, хорошо, когда все твердо решишь! Просто прекрасно!
И вообще жизнь была прекрасна и делалась прекрасней с каждым днем. Потому что под этим теплым сентябрьским небом почти уж и не оставалось земли, о которой наш военрук говорил чужими какими-то словами - «временно оккупированная территория». Вся наша земля снова собралась вместе! Мне казалось, именно поэтому небо исходило каким-то особенным светом - не жестким, слепящим, а добрым, утешающим. (Так мама смотрит, вглядывается в мое лицо, когда я возвращаюсь в субботу домой из Пеньков.)
В теплой глубине неба редеющие уже макушки берез таяли, испарялись. И глаза ненасытимо вбирали, впитывали ток красоты, который начинался как раз здесь, на этой неуловимой границе зыбкой древесной кроны и сияющей голубизны.
Теплыми, живыми были и убранные поля. Эти цветки цикория. Точно такого цвета, что и осеннее небо. Можно себе представить, что это лазурь неба превращается на поле в цветы цикория. А сами цветы пристально вглядываются в небо - они видят в нем свою родину. И снова хотят попасть туда, снова стать не отдельными цветками, а слитной безбрежной лазурью. Поэтому-то, думала я, такие грустные эти цветки, и потому они - нежные - кажутся совсем чужими, случайными на своих грубых, палкообразных стеблях.
* * *
В школе Мелентий Фомич произнес такую речь! Сказал: по всему видно, что нам нынче выпала честь начинать ученье в году, который останется в веках самой светлой вехой.
- Светочем! - добавил торжественно директор и поднял вверх указательный палец. Он помолчал торжественно и добавил по-свойски, будничным голосом: - Потому что, наверное, все-таки скоро наши войдут в Берлин. И тогда - безоговорочная капитуляция! - снова возвысился его голос.
Вот уж мы покричали «Ура!». Все кричали и кричали, как будто уже произошла безоговорочная капитуляция фашистов!
Учителя наши стали переглядываться, ну а мы все больше возбуждались от собственного крика. И тогда Силантий Михайлович, военрук, рявкнул своим военным голосом:
- Отставить!
Мы постепенно замолкли, видя, что учителя нахмурились. И тогда военрук, улыбнувшись как-то косо, сказал:
- Вы, ребята, того… извините, что прервал ваше веселье. Мы понимаем. Но… того… не сглазить бы лишним криком, еще не кончилась война. Будем считать, что вы кричали «ура» в честь новых занятий. Ведь… того… еще воюем. Еще есть и будут жертвы на войне…
Мне стало стыдно до слез. Вот тебе и военрук, над которым мы, бывало, и подсмеиваемся между собой: «Силантий, Силантий, я в городе была!» - «Бу-бу-бу! Была так была!»
А мы-то раскричались как грачи. Обрадовались, как малыши неразумные. Так наше бессмысленное веселье и легкомысленное настроение первого сентября было притушено.
Нужно было еще воевать, нужно было учиться. Но все равно что-то осталось от нашего крика, какое-то радостное эхо осталось звенеть в воздухе этого дня, какое-то радостное предчувствие! Мне еще предстояло Никонова увидеть. Летом сколько думала и старалась себе представить первую встречу. Очень опасалась, что мне станет жалко его, исстрадавшегося от любви, и будет очень неловко, буду себя чувствовать виноватой перед ним. После Зининых речей все должно было стать по-другому. Тихий, страдающий Никонов… Ведь говорила же Зинка, что он даже и на улицу не выходит…
Да, давненько не видела я Никонова, крепко успела забыть его нрав и обычаи, раз могла так о нем думать.
Лешка как ни в чем не бывало заорал, увидев после митинга нас с Зульфией и Садовым:
- Ага! Совхоз-обоз прибыл! С пополнением (это про Зульфию). Ну, здорово, Степан! - И он за руку, как взрослый парень, поздоровался со Степой. На нас с Зульфией только раз глянул.
Ай да страдалец! Вот так Зина-молодец! Ну, фантазерка!
Очень хорошо, что Никонов сел на самую последнюю парту в своем ряду. Мне совсем его не было видно: мы с Зульфией выбрали в своем, девчачьем ряду самую первую.
Первые уроки мне даже было немного досадно: чего-то я ждала, а ничего не изменилось. Все придумала Зинка! Лешка все такой же. Я приготовилась к борьбе, а и бороться-то не с чем. Так бывает: думаешь, дверь не открывается, надавишь на нее что есть силы, а ее словно бы и нет - легко распахивается, и летишь вперед головой!
Никуда я, конечно, не полетела. Были у меня и другие переживания.
Вечером тетя Еня нам сказала:
- Девчатки, есть большая кровать, зачем вам на полу ежиться.
Мы переглянулись, посмотрели: разве есть еще одна кровать? Другой не было, только бабушкина. Тетя Еня подтвердила:
- Другой нет. Эта. - И, помолчав, заговорила: - Знаю; думаете, как же после мертвой. А вы проще поглядите на это дело. Даша вот застала маму. Знаете, какой она была человек! Добрая, почитай, святая, потому что давно уж отошла от людских дел. Ни пахать, ни стирать, ни детей купать. Сама как малое дите. И чистенькая, как дите, - в пеленочках да простыночках. Мытая мною, перемытая… И мать она мне, знаю, что меня рожала в муках, а стала она сама дитем моим… И всю-то жизнь с рук моих не сходила. Я в поле - а мама как? Я в лес по дрова - а мама? Я корову обиходить, теленочка принять, а все одно - мысли мои над ней: не упала б, не надо ли ей чего. Сколько пролежней ей закупала, травами запарила. Летом хочешь не хочешь одну ее оставляешь: есть-пить надо - значит, в поле надо, на огород… Некому ее на бок повернуть, ни судно подать… Вот и шли пролежни, раны такие. Я возле нее, как только ее руке достать, ставила миску с водой да хлебушек. Так она и то не трогала, чтоб на двор без меня не захотеть. А приду - воду грею, в корыто ее сношу. Я уж сказывала, она первые-то годы лежки тяжела стала, так с тех пор меня спина и мает, что-то в спине моей стронулось…
Мы с Зульфией слушали, замерев и забыв о кровати, и впервые нам открывалась настоящая жизнь тети Ени. Мы не могли еще себе представить, что такое пятьдесят лет, нам было по тринадцати, но заботы каждого дня с таким беспомощным, как грудной ребенок, человеком, мы понимали. То есть вот именно: куда бы ты ни пошла, чем бы ни занялась, помни - без тебя пропадает мама.
- Тетя Еня! Но ведь у вас еще были сестра и брат! - вспомнила я.
- Были и есть, - помедлив, ответила она. - Но глядите, как получилось. Я младшая была. Мне тринадцать лет сравнялось, когда маму паралич разбил. Вот как вы сейчас. Да, так! - поглядев на нас с новым интересом - мол, какой я-то была! - сказала тетя Еня. - Ну, пока я росла, брат женился, сестра вышла замуж. А как мне войти в возраст - глядь, я при маме-то одна… Незамужняя, а с дитем. Не скажу, что не сватали. Сватали. И неплохие. Уговаривали: «Мы маманю не оставим». Но я не глупа родилась. Да и глупому понятно: своя семья - свое хозяйство: по дому, да со скотиной, да дети пойдут. Что матери-то от меня останется? Рожки да ножки. А мужнина родня, как ни будь хороша, за попреками не постоит… Как поняла я, что мы с мамой одне в избе остались, все это я твердо решила. Так что, девоньки, - вдруг неожиданно заключила она, - эта кровать - не ложе смертное, а живая моя жизнь, работа моя пожизненная. Вымыла я кроватку летом со щелоком, на солнце сколь недель продержала. Спите на ней и не сомневайтесь: сны у вас будут добрые. Мама моя ласковая была. А и ей будет хорошо знать, что наши девочки ею не побрезговали.