Восемнадцать домов с флагами снаружи.
Двадцать четыре включенных оросителя.
Четырнадцать человек, сидящих на крылечках, потому что в этом придурочном Мэрисвилле нельзя заняться ничем поинтереснее. Двое помахали мне. У одного работал приемник – только он слушал не бейсбол, а какую-то тупую оперу.
Две спящие на крылечках собаки. Одна полаяла. Другая, по-моему, даже хотела за мной погнаться, но поленилась из-за жары, хотя и поняла, что я здесь чужой.
Мимо проехала девчонка на велосипеде, с корзинкой на руле. Она посмотрела на меня примерно как те собаки и покатила дальше. Тоже, наверное, поняла, что я чужой.
Ненавижу этот гнусный городишко.
И надо же было нам сюда притащиться!
Я решил свернуть налево и пойти обратно через другой квартал, чтобы люди не думали, что я потерялся или еще что-нибудь. Повернул за угол, на другую улицу. И снова увидел ту же девчонку: она ставила свой велосипед в стойку и собиралась зайти в кирпичное здание, которое старалось выглядеть очень солидно, но толку от этого было немного, потому что как бы оно ни пыжилось, вокруг него все равно оставался этот тупой Мэрисвилл.
Я пересек улицу, как делал до этого уже миллион раз. Под кленами перед зданием была тень.
Девчонка увидела, как я подхожу. Она полезла в корзинку и достала оттуда велосипедный замок в розовом пластике. Не успел я дойти до тротуара, как она уже пристегнула велосипед к стойке и перекрутила колесики с цифрами, чтобы сбить правильную комбинацию. Потом она посмотрела на меня.
Я показал на замок.
– Меня, что ли, боишься? – спросил я.
– А что, надо? – ответила она.
Я оглядел велосипед.
– Очень мне нужно такое барахло, – сказал я. – А если б он был нормальный и я его захотел, то с твоим розовеньким замочком уж как-нибудь справился бы.
Она повернулась и вынула из корзинки несколько книг.
– А есть что-нибудь, чего ты хочешь?
– Не в этом городишке.
Ее глаза сузились. Она прижала книги к груди – как мать свои растения. И тут я кое-что понял.
Вот что я понял: я веду себя как Лукас в те минуты, когда он выглядел полным уродом, что обычно бывало прямо перед тем, как он пускал в ход кулаки.
Ну в точности как Лукас.
– Ты, наверное, только что сюда переехал, – сказала она.
Я решил, что больше не буду Лукасом.
– Пару часов назад, – ответил я. Засунул руки в карманы и вроде как оперся спиной о воздух. Этак спокойно и небрежно.
Но я опоздал.
– Жалко, – сказала она. – Надеюсь, ты попадешь под машину, и тогда мне больше не придется пристегивать велосипед. А сейчас я пойду в библиотеку. – Тут она заговорила медленно-медленно. – Библиотека – это место, где хранятся книги. Ты наверняка ни в одной не был. – Она показала на улицу. – Иди туда, закрой глаза и топай по прерывистой белой линии. Посмотрим, что получится.
– Я сто раз был в библиотеке, – сказал я.
Она улыбнулась – это была совсем не та улыбка, которая говорит «ты мне нравишься», – и взбежала по шести мраморным ступенькам к мраморному входу. Знаете, как я хотел, чтобы она споткнулась на последней ступеньке, и ее книги разлетелись бы во все стороны, и она посмотрела бы на меня, как будто спрашивая, не помогу ли я ей, а я и не подумаю, хотя, может, и подумаю?
Но она не споткнулась. Она вошла внутрь.
Допустим, я и правда ни разу не был в библиотеке – ну и что? Что с того? Да если б я захотел, я в любую мог бы пойти. А не ходил просто потому, что не хотел. Зато я был на стадионе «Янки» – а она, по-вашему, там была? По-вашему, это у нее в подвале висит куртка Джо Пепитона?
Я поднялся по шести ступенькам – и она не видела, как я споткнулся на последней, а значит, это не считается. Толкнул стеклянную дверь и вошел.
Внутри было сумрачно. И прохладно. И тихо. Может, этот тупой Мэрисвилл и дрянь городишко, но тут все было по-другому. Мрамор снаружи вел к мрамору внутри, и когда вы входили, ваши шаги отдавались эхом, даже если вы были в кроссовках. Люди сидели за длинными столами, под лампами с зелеными абажурами, и читали газеты и журналы. А дальше, сбоку, стоял еще один стол, за которым сидела библиотекарша – на шее у нее была цепочка, а на ней очки, – и работала, будто и знать не знала, как глупо выглядят очки на цепочке, повешенной на шею. А еще дальше начинались стеллажи, и где-то среди них, наверное, бродила та наглая девчонка – выбирала себе новую порцию книг, чтобы положить их в корзинку и поехать в свой уютный мэрисвилльский домик.
Вдруг я подумал, что не хочу снова попадаться ей на глаза.
Поэтому, увидев другую лестницу – тоже мраморную, – которая полукругом шла на второй этаж, я направился туда. Ступеньки у нее были гладкие и стертые ногами, словно много-много людей вроде этой девчонки поднимались по ней много-много лет. Даже латунные перила и те сверкали, отполированные их руками.
Ну и что, если каждый житель тупого Мэрисвилла ходит в эту тупую библиотеку каждый божий день? Что с того?
Я одолел всю лестницу и попал в большую, просторную комнату, где почти ничего не было. На стене висела картина – какой-то парень с винтовкой, которую он прижимал к груди с таким лицом, как будто у него видение или что-то вроде того. А посреди комнаты стоял квадратный стол с застекленной витриной сверху. Вот и все. Столько места – и больше ничего нет. Если бы пустить сюда моего отца, вы и чихнуть бы не успели, как тут очутилась бы гора инструментов и досок, и сверлильный станок, и токарный станок, и банки, и всякий другой хлам. На полу были бы опилки, на потолке паутина, а пахло бы железом и машинным маслом.
Я подошел к столу, чтобы посмотреть, почему здесь только одна эта дурацкая вещь на всю эту дурацкую комнату.
И сразу понял почему.
Под стеклом лежала книга. Огромная. Просто гигантская. На ней без труда уместилась бы хорошая бейсбольная бита. Думаете, я вру? И целую страницу занимала одна-единственная картинка. С птицей.
Я не мог оторвать от нее глаз.
Птица была совсем одна и выглядела так, как будто падала с неба прямо в холодное зеленое море. Крылья у нее вытянулись назад, хвост тоже, а шея была слегка изогнута, точно птица пыталась развернуться, но не могла. Глаз у нее был круглый, яркий и испуганный, а клюв чуточку приоткрыт – наверное, потому, что она хотела успеть глотнуть воздуха перед тем, как рухнуть в воду. Небо вокруг нее было темное, и воздух казался слишком тяжелым, чтобы в нем летать.
Эта птица падала, и во всем мире не было никого, кто бы ее пожалел.
Это была самая страшная картина из всех, какие я видел.
И самая прекрасная.
Я навалился на стекло, поближе к птице. По-моему, даже задышал немножко чаще, потому что стекло замутилось и мне пришлось его вытереть. Но я ничего не мог с собой поделать. Черт, она была такая одинокая! И такая испуганная…
Крылья у нее были белые и широкие – сзади они заострялись, как стрелы. А перья хвоста между ними были еще острей, они сужались и сужались, как ножницы. Все слои ее перьев дрожали, и я почти что слышал, как они со свистом рассекают воздух. Я соединил пальцы, как будто держал в руке карандаш, и попытался обвести по стеклу эти хвостовые перья. Они были такие острые! Если бы моя рука дрогнула даже самую капельку, то картина была бы безнадежно испорчена. Потом я обвел по контуру крылья, и шею, и длинный клюв. А потом, под самый конец, – этот круглый испуганный глаз.
На столе рядом с витриной лежала карточка, на ней было что-то напечатано. Я сунул ее в задний карман.
* * *
Когда я вернулся домой, то увидел, что мать принесла из кафе два хот-дога, завернутых в фольгу. Внутри у них были кетчуп, и горчица, и кусочки маринованных огурцов, и квашеная капуста – все как на стадионе «Янки». Уж я-то знаю, потому что я там был, как вы могли бы помнить. Мать ходила среди ящиков и все еще прибирала на кухне, и нам было слышно, как отец внизу звенит своими инструментами и ругается. Он говорил, что мистер Толстосум Баллард – жмот, каких мало, но пусть он не думает, что может вертеть им как хочет, потому что за кого он его держит? За сосунка, что ли?
Ну нет, он нам не какой-нибудь сосунок, сказал он, когда вылез из подвала.
Он нам не какой-нибудь сосунок, сказал он, когда велел мне с братом отнести все наши вещи наверх и разобрать их, – а кончилось тем, что я отнес все сам, потому что брат не захотел.
Он нам не какой-нибудь сосунок, сказал он, когда крикнул снизу, чтобы мы прекратили бороться, выключили свет и легли спать, – хотя мы совсем не боролись, а просто брат хотел выяснить, куда я спрятал куртку, про которую он еще не знал, что она Джо Пепитона, и поэтому не слишком старался.
В тот вечер я лежал в темноте и рисовал в воздухе падающую птицу – ее крылья, раздвоенный хвост, длинный клюв. И глаз. Я рисовал их снова и снова, стараясь почувствовать, как ветер обдувает перья, удивляясь, как тот, кто ее нарисовал, смог это передать.
А потом заснул.