— Чего стрелял? — запыхавшись, спрашивает отец.
Данилка взахлеб рассказывает, как летели гуси, как он поднял ружье — ка-ак бабахнул! — и как перья полетели от гусей.
— Много было?
— У-у! — задыхается от восторга Данилка. — Не сосчитать! Тыща! Я раз-раз!
Отец понимающе улыбается и не перебивает сына: откуда «тыща», откуда «раз-раз», когда был один выстрел!
Зорька все еще рыщет.
— К ноге! — приказывает отец.
И Зорька, подбежав к скрадку, отряхивается. Брызги летят во все стороны.
— Пошла! — недовольно говорит отец и вытирает лицо. — Этого еще не хватает.
Он залезает в скрадок, Зорька тоже.
— Посидим. Сейчас лёт начнется. Я на косу тоже без пользы сходил. Бил влёт селезня, промазал.
Данилке становится легче: не один он мажет.
Догорает заря, сгущаются сумерки. На крик кряквы никто не прилетает. Сидят долго. Наконец отец с досадой говорит:
— Все, пропала охота. Давай домой собираться.
Они вылезают из скрадка. На западе светится полоска зари, а вокруг все потемнело, напиталось сумерками, изменило очертания. Стал выше и угрюмее камыш, холодно и темно блестит озеро, даже скрадок затаенно и враждебно молчит. Сильно наносит сырью и знобким холодом большой воды. Отец обвешивается ружьями, чучелами, клетку с кряквой берет в руки, присаживается на корточки:
— Залазь.
Хлюпая сапогами, направляется к месту, где оставлен Гнедко. Под Данилкой качается земля, он боится, что отец оступится и они полетят в черную топь. Собака серой расплывчатой тенью прыгает с кочки на кочку, промахивается, плюхается в воду, снова скачет. А отец идет уверенно, тяжело оседая в вязкую хлябь. Чувствуя под собой твердые и сильные плечи отца, Данилка успокаивается: с отцом не пропадешь, он надежная защита и опора.
Вдруг отец торопливо и в то же время осторожно приседает, опускает клетку с подсадной на кочку и шепотом говорит:
— Держись крепче.
Данилка, вцепившись в отцовские уши, замирает. Обострившимся зрением видит, как застыла в стойке Зорька. Отец вскидывает ружье. И в тот же миг с маленькой, блестевшей багряной сталью лужи тяжело взмывает птица. На потухающей полоске зари она кажется черной и непомерно большой. Гром и пламя выстрела оглушает и ослепляет Данилку, он чуть не падает с плеч отца. Отец делает несколько торопливых шагов и опускает Данилку на твердую землю.
— Испугался?
Данилка плохо соображает, в голове гудит, глаза совсем не видят. Его слегка подташнивает.
— Ну-ну, очухайся. — Отец смеется и треплет сына за плечо.
Данилка стал различать предметы и видит, как подбежала Зорька, держа в пасти птицу, крыло которой волочится по черной земле.
— Смотри какой! — говорит отец, и голос его преисполнен восторга и гордости. Осторожно высвободив из пасти Зорьки птицу, подает сыну.
Это селезень! Тот самый, который прилетал к крякве! У Данилки захватывает дух. Селезень тяжел, мокр, еще теплый, пахнет сырью и порохом. Одна дробинка прошила клюв и выбила глазок.
Данилке невыразимо жалко красавца селезня, перья которого еще по-живому светят в отблеске догоревшей зари, а глазок, подернутый мутью смерти, неотрывно смотрит на Данилку. К горлу подкатывает комок, и Данилка никак не может его проглотить. Отец замечает состояние сына, и виноватая нотка звучит в его голосе:
— Ну-ну, чего ты!
— Зачем? — с отчаянием в голосе спрашивает Данилка и всхлипывает. — Зачем?
— Ну-ну… — повторяет отец. — Я думал, ты мужик, а ты…
— Я… я… я мужик, — заикаясь, выговаривает Данилка и заливается горькими слезами.
Отец молча закидывает за спину ружье, берет клетку с подсадной, и они идут к Гнедку, который высится невдалеке горой на фоне гаснущего света зари над низким горизонтом. Гнедко призывно ржет, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.
Отец молча запрягает лошадь, а Данилка стоит горький и несчастный, маленькое сердце его переполнено жалостью к погибшей птице. Отец бросает тушку селезня в ходок — она глухо стукается, и этот тупой удар снова отзывается в сердце Данилки болью и какой-то не имеющей оправдания виной его, Данилки, перед этой свободной, гордой и прекрасной птицей, которую они обманывали то подсадной, разжиревшей и ленивой кряквой, то дурацкими чучелами, то шалашиком-скрадком и, наконец, убили в тот момент, когда птица была уверена, что взлетает в небо, в простор.
Едут молча. Данилка отодвинулся от отца и старается к нему не прикасаться. Он не любит сейчас отца, убившего селезня. Отец тоже хмур. А Гнедко охотно несет их домой, чуя теплую конюшню и овес. И впереди, на темном фоне неба, выделяется еще более темный живой холм. Конь довольно всхрапывает, но Данилка все равно знает, что Гнедко злой и своенравный жеребец. Он всегда зло прижимает уши к голове и кусает лошадей на конюшне. У Данилки в сердце возникает неприязнь к этому красавцу жеребцу, и к Зорьке, которая неслышным серым пятном скользит рядом с ходком, и к уснувшей глупой крякве, ко всем злым-недобрым на свете. Он вдруг вспоминает деда Савостия и думает, что завтра, как настанет утро, он побежит к доброму конюху и пожалуется ему на всех. А еще они поведут старого мерина в кузницу подковать, и уж тогда никому — отцу тоже — не дадут угнать старую добрую лошадь на живодерню.
В сумраке бегут навстречу темные холмы, дуга, высоко вздернутая в небо, задевает за слабо светящуюся россыпь звезд. И непонятное чувство томит Данилку, наполняет сердце горечью и жалостью, будто потерял он что-то очень дорогое и невосполнимое.
Как он уснул, Данилка не помнит, только почувствовал сквозь сон, что ходок остановился и мать с отцом перешептываются.
— Говорила тебе, не надо брать.
— Просился же, — оправдывается отец.
— Просился! Мало ли что просился. Не для детей эти ваши охотничьи убийства.
— Ну, ты тоже скажешь — убийства, — не очень уверенно сопротивляется отец. — Подрастет, все в порядке будет. Охотником станет.
Отец ошибся. Данилка не стал охотником. Данилка вырос, ходил даже на охоту, но так ни разу и не выстрелил. Выбитый глазок селезня все время глядит ему в душу. Данилка не забыл, как остановилось у него в ладонях сердце вольной, обманутой птицы.
ТАКОЙ ДЛИННЫЙ-ДЛИННЫЙ ДЕНЬ
Вот и приспела макушка красного лета — июль! Совсем потеряли покой деревенские мальчишки, потому как в поле да в лесу накрыта скатерть-самобранка, приготовлен щедрый ягодный стол. Поплыли над землей сладкие запахи. Налилась солнцем крупная земляника, сама в лукошко просится. Слаще да душистее ягоды не сыскать. Хоть и неспоро собирать ее на пологих холмах, а под солнышком, в полдень да зной и совсем не легко, но все равно клади по ягодке — наберешь кузовок. Вот-вот и черемуха доспеет, набрякнет черной сладостью, а там малина пойдет, смородина, кислица, костяника… Чем только не одарит теплая ласковая земля! Успевай ладошки подставляй.
Спозаранку — еще и роса не обсохла, и солнышко только глаза протерло да приподнялось, спросонок поглядывая на землю и прикидывая, вздремнуть или уж и за работу приниматься — мальчишки шумной ватагой уходят за околицу, в степь, на волю вольную.
Раным-рано под окошком у Данилки раздается переливчатый свист. Данилка, бросив пить молоко, выскакивает на крыльцо, а вслед мать окликает:
— Погоди, непутевый! — И сует ему в руки берестяной туесок под ягоду. — Да хлебушка возьми, проголодаешься.
Вместе с горбушкой ржаного собственной выпечки хлеба дает зеленые перья лука и яичко, сваренное вкрутую. Неохотно, но берет Данилка, знает — без еды мать не отпустит.
У крыльца Ромка и Андрейка переминаются с ноги на ногу, как застоялые кони, готовые с места взять крупной рысью.
— Осторожней там! — строго наказывает мать. — Ноги не порежь, да на глубину не лезь, не суйся куда попало!
— Ладно, — недовольно отмахивается Данилка.
Именно этим будет он заниматься день-деньской: лазить по деревьям, нырять в омут, бегать сломя голову по степи.
Вот отец, он понимает Данилку. Вон он дрова у сарая колет. Перестал махать топором, смотрит на сына и его дружков усмехаясь. Высокий, ладно скроенный и крепко сшитый отец поглаживает рыжеватый ус, и на лице его поблескивает пот — напластал целую поленницу. Отец завсегда так: еще солнышко не проклюнется — наколет дров и уйдет в райисполком до вечерней зари, или в район укатит на неделю. Редко видит его Данилка.
Мать продолжает что-то наказывать, но Данилка с дружками уже топает по улице, шлепая босыми ногами по остывшей за ночь мягкой пыли.
Село просыпается. Орут, выхваляясь друг перед дружкой, петухи, мычат коровы, блеют овцы. Хозяйки выгоняют своих буренок за ворота. Вдоль улицы неспешно, с достоинством вышагивает тетка Степанида, пастух. Она в сапогах, в тяжелом брезентовом дождевике, через плечо ременный плетеный бич — зависть всех мальчишек.