Ася собирает со стола посуду, составляет ее в раковину мойки.
— Тоня! Антонина Викторовна!
— М? — отзывается мама, закладывая книгу очками. — Слушаю тебя, Асенька.
— За мной должен зайти Николай Николаич. Ты с ним поласковей, а?
— Разве я что? — удивляется мама.
— Нет… Просто Виктор так задирается.
— А… уравновесить. Нивелировочные работы. — И вдруг смеется: — А правда, он носит ботинки на каблуках? Витька говорит.
— Тоня, это глупейшая ложь. Ведь он не меньше меня. Тоня, во мне метр семьдесят, я высока для женщины.
— Все вы молодые высоки да голенасты.
— Точно. А он — другое поколение.
— Да, да, голодное военное детство.
— Что тут смешного?
— Я и не смеюсь.
Мама не смеется. Ей, вероятно, немного надоела эта затянувшаяся брачная история. Ей, может, хочется почитать, а не обсуждать проблему роста в узкосемейном масштабе. Виктор это понимает. Но ему еще и просто весело.
— Ася! — кричит он из маминой комнаты, куда выполз с учебником из стенного шкафа. — Ася! По той стороне улицы мечется некто в шляпе. Ты знаешь второго человека, который носил бы шляпу? Да еще при таких ушах!
Ася сбрасывает халат, припудривает нос в коридоре перед зеркалом, накидывает пальто. В это время у двери звонят.
— О, вы уже готовы, Ася! — Низкий ласковый голос восторженно вздрагивает.
— Да, побежали. Впрочем, может быть, чаю?
— Спасибо, не хочу.
Дверь захлопывается.
— Во втюрился! — выкликает Виктор. — Мам, а почему он не женится?
— Не знаю.
— А я знаю. Не решается предложить. Ой, дивное диво. Профессор, да? Голова, да? Мам, профессора любят дурочек, верно? Я тоже женюсь на идиотке.
— Для этого тебе еще надо стать профессором.
— Но игра стоит свеч, верно?
— Особенно перед выпускными экзаменами, — замечает мама.
— Ах, да, мам, тут есть над чем подумать.
Она что-то сердится. Виктор этого ужасно не любит.
— Мам, ну чего ты?
— Ты мне мало нравишься, Витя.
Ну, раз «Витя» — не Витька, не Виктор, а Витя — значит, дело плохо. Срочно надо действовать.
— Мам, дай осознать. Мама, это из-за Аськи?
— Не только. Ты совсем не занимаешься. Не усаживать же мне тебя силой, ты теперь взрослый.
Виктор ничего не может с собой поделать. Он должен, должен быть сейчас серьезным, но ему весело.
— Мам, я исправлюсь. Мам, зато я хозяйственный. Я тебе картошки купил.
— Не мне, а всем.
— Вот я и говорю: я всем картошки купил. А тебе пирожок испек.
— Не паясничай.
— Не веришь? — В голосе Виктора искренняя обида. — Неужели не веришь? Ну, протяни руку, открой духовку. Ага! Видишь! Подогреть чайник? Выпьем чайку. Мы с тобой сто лет не общались.
Мама глядит поласковей. Она любит, когда он, Виктор, «домашний». Прежде они вместе пекли пироги для папы — может, ей вспомнилось то время?! Во всяком случае, теперь он ей не так мало нравится. Зря это она говорит, что шарм (хм, «шарм»; лучше сказать — обаяние) не качество. Очень даже качество.
Виктор поспешно режет пирожок, поскольку на нем поверх крема выложено тестом предательское «Н» (о господи, эта Аськина самодеятельность!). Хорошо еще, что мама отстраненно смотрит в окно, не замечает. Виктор заглядывает маме в глаза:
— Ты, мам, совсем меня запустила, вот я и расту вкривь и вкось, как неухоженное деревце.
Мама наконец улыбается:
— Хватит, хватит болтать, деревце!
Виктор заваривает чай. А что до пирожка, то они оба чрезвычайно любят тесто. Виктору уютно здесь без Аси. И мама вроде бы потеплела, отошла. Сидеть бы и сидеть вот так. Если бы сегодня не пятница. Если бы не уже четыре часа, а в пять — свидание с девочками. Он подходит, чмокает маму в жесткие, пахнущие шампунем волосы.
— Неохота, а надо, — говорит он.
— Долг превыше всего, — насмешливо отвечает мама.
И Виктор замечает вдруг, что она не ставит его в положение, когда надо врать. Давно уже не задает лишних вопросов.
— Мама, — говорит он, — на тебе никогда не женится профессор.
— Это к разговору о дурочках? — улыбается мама. — Ну, спасибо. От семнадцатилетнего оболтуса это уже кое-что.
Виктор выбегает на улицу, спешит, обгоняет.
— Простите… Разрешите, пожалуйста… Дайте пройти…
Вдруг девочки не придут? Он даже не сообразил спросить у них номер телефона. Действительно, оболтус. Ух! Обошлось: Даша ждет у стеклянного кабачка. Одна. Ура!
***
А что такое пятницы Евгения Масальского?
Разноголосый гомон, слышный еще в коридоре; синяя от сигаретного дыма комната; пальто, в беспорядке сваленные на диване. Вместо лампы свечи, обычные белые, вставленные в стеклянные банки из-под майонеза: свечи не пижонство, а для дела — они призваны поглощать дым и скоро поглотят, вот увидите.
Виктор (он сам бы затруднился сказать — почему) всегда с беспокойством разглядывает собравшихся, особенно новеньких. Здесь что-то от боязни сдать позиции, оказаться частью серой массы. Кто знает, что за интеллекты появятся?
А сегодня он встревожен больше обычного. Имя этой тревоги — Даша: понравится ли Даше? Может, она из другого теста?! Может, ей не нужны картины и стихи?
Да, а где же картины? Они составлены у стены, спиной к посетителям. Разве хозяин не рвется их показать? Нет, — это Виктор знает, — не рвется. Хозяин сидит на краешке все того же дивана и разговаривает с высоким толстогубым парнем (какой-то новый тип!). Оба серьезны и заметно заинтересованы. Виктор останавливается, придерживает Дашу: о чем они?
— Вот если бы вы писали картину… ну… тревожную, предостерегающую… — на низких шмелиных нотах бубнит губастый.
— Есть у меня и такие, — мягко отвечает Женя.
— Тогда скажите, какие цвета там преобладают?
Женя задумывается:
— Пожалуй, больше оттенки желтого, красного… черного.
— Ну вот! — согласно кивает новенький. — Это как раз цвета животных с предостерегающей окраской, знаете, окраска бывает предостерегающей и покровительственной.
— Забавно… — склоняет голову Женя.
— Очень! — подхватывает парень. — Ведь как отдалено от нас первое столкновение сильного животного с черно-желтой тварью, которая всегда оказывалась несъедобной — с иголками или ядом… Столкнулся, испугался, и этот страх закрепился в нем, стал с генами передаваться потомству… А наша древняя… ну… идущая от зверя память удержала. И вот, пожалуйста: для нас тревога имеет ту же окраску!
Женя собирается что-то сказать, но замечает (наконец-то!) новых гостей, неохотно поднимается, однако широкую, теплую ладонь протягивает радушно:
— Привет, Виктор. — И Даше, любуясь ею: — Здравствуйте. Евгений. Даша? Так это вы — Даша? Тут ваша подруга.
— Лидка? Хорошо, что мы не ждали долго.
Лида появляется откуда-то из-за книжного шкафа.
— Простите, ребята! Оказалось, что мой школьный приятель и будущий коллега Алик, — она кланяется в сторону губастого парня, — уже протоптал сюда тропинку.
Лида, в черном свитере и серой юбке, ничем не выделяется среди здешних девочек, которых множество и все плоховато одеты (не одежка, мол, главное).
Даша, пожалуй, очень уж ярка на этом фоне в своей зелено-розовой синтетике. Но красива! Об этом свидетельствует наступившая тишина (открыли и не закрыли рты. Ага!). Виктор жмет руки всем до очереди, счастливо вдыхает знакомый воздух. Ему здесь нравится. Нет, что там — «нравится». Это с некоторых пор — часть его жизни. Главная. И его встречают радушно:
— Привет, старик.
— О, Виктор Александрович! — Это, конечно, кто-то из девчонок. — Ты мою книжку не забыл?
— Ой! Завтра занесу. Знакомьтесь. Это Даша.
— Привет, Даша.
— Здравствуйте.
— Тише, тише!
— Витька, растворись в массе. Романов читать будет.
Виктор, чуть расталкивая девочек, усаживает Дашу на сомнительной чистоты коврик и плюхается рядом: здесь постоянно не хватает стульев.
Миша Романов — высокий, узкоплечий, с белой прядкой у лба и неожиданно тяжелым взглядом темных серых глаз — прижимается торчащими лопатками к стене, поднимает голову и монотонно начинает, постепенно взвинчиваясь, повышая голос, втягивая в это русло голоса, и слов, и представлений все, что находится близ, и все, что отстоит, постепенно, только влейся, и понесет, понесет без передышки, без начала и конца: движение, движение — напряженное, сплошное.
Разрубите канаты,
Пусть уносит в открытое море ковчег.
Поступайте, как надо,
Но не надо быть каплей в огромном ковше.
Пусть двенадцатый ярус
Расколовшейся лепкой рванется в партер…
И — без паузы:
Корявым и туманным небом
мне не стать,
Хотя бы потому, что к небу
не возрос,
Но если я мостом над страхом
обращусь,
Коряво буду свою спину изгибать.
И если будет горькой песня,
то прогнусь.
И если ранят, постараюсь
не упасть.
Но если я все тот же праздник
во дворах,
Я буду строить вам гримасы
и плясать.[1]
Виктор не вникает до конца в смысл этих стихов, называет их для себя по запомнившейся строчке — «Разрубите канаты» или «Мост над страхом», но он ловит их, хватает разинутым ртом, как воздух, они почти его, если бы он умел. Он бы, правда, сделал свои чуть менее патетичными. Но тот же поток беспрерывности, темперамента, напора! Тот же мост — трагический и нелепый, который