Катя нашла себе место у самого борта. От стужи она все глубже уходила в себя, там, в глубине, было еще теплое зернышко. Если думать, вспоминать, то перестаешь чувствовать холодные руки и ноги, боль в правом боку, кашель и ломоту в костях. Надо только думать, все время думать и вспоминать…
Жаркий июль. Каникулы. В тот год ребята поехали на две недели в колхоз, помочь с прополкой. Жили в местной школе, спали на раскладушках. Глебов взялся выпускать стенную газету, он в школе всегда был редактором, и теперь бегал и надоедал всем, заметки требовал. Полдень. Обеденный перерыв. Девочки улеглись в густой траве, разделись. Солнце жаром поливает спины. Катя сонно следит за букашкой — ишь, ползет вверх по стеблю, все выше и выше. Вот добирается до конца, беспомощно ощупывает усиками пространство. Пусто. И со страху срывается вниз, в травяные джунгли. Вот чудачка, и зачем, спрашивается, лезла?.. Катя разбирает руками траву, чтобы отыскать букашку. И вдруг видит перед собой лицо Глебова. Подкрался на животе, никто и не услышал.
— Ты чего? — оторопело спрашивает Катя.
Он хитро поблескивает глазами.
— Заметку давай, — говорит он.
Девочки вскакивают, визжат, гонятся за Женькой. Кто-то пуляет вслед ему комками репейника. Крик, смех — потеха.
— Чего смеешься?
Старуха спрашивает, не поворачивая головы: у нее распухла шея.
— Чего, говорю, смеешься? Рехнулась? Горя вон сколько, а она смеется…
Горя на барже было достаточно. Одна женщина прыгнула в воду и утонула. Это она сделала потому, что у нее заболел и умер ребенок. Спасти женщину не удалось. Хлеба ни у кого не было, ехали голодные. Вдобавок, кто-то украл спиртовку, и больные не получали больше горячей воды.
Впрочем, скоро баржа причалила около Горького, всех высадили, накормили, выдали по пятьсот граммов хлеба… Вечер беженцы провели в бомбоубежище, а ночью забились в вагоны и поехали дальше.
Говорили, что там, куда едут, даже затемнения нет, и хлеба будто бы вдосталь, и всех расселят по теплым квартирам.
И правда, приехали они в страну без затемнения. Свет так и шпарил из каждого окна, и хоть бы что. Но это только на станции. В селе, куда вместе с двумя десятками эвакуированных попала и Катя, тускло горели керосиновые лампы.
Катю поселили вместе с одинокой старухой Касьяновной в полуподвале. В доме жила большая татарская семья, и, когда там бегали дети, с потолка на жилиц сыпалась труха.
— Земля татарская, село Таканыш, ишь, не гадала не думала, куда занесло, — ворчала Касьяновна.
Она была не такая уж старая, но тощая и жилистая до страшноты. Она и до войны жила одиноко. Перед сном старуха подолгу молилась, в молитвах поминала свой родной город Клин и «всех сущих в нем».
Недобрая это была старуха. Как-то Катя пожаловалась, что болит горло. Касьяновна только взглянула на нее своими будто окинутыми копотью глазами и жестко произнесла:
— Горло болит — дышать не надо.
С той поры Катя больше никогда и никому не жаловалась.
Эта первая зима прошла незаметно. Сначала устраивались на новом месте. Хозяйка дома, Марьям-апа, разрешила жилицам взять из сарая доски и устроить себе нары. Она же выбросила на крыльцо пару тюфяков, старое ватное одеяло, подшитые валенки, две набитых ватой подушки, еще кое-какие пожитки. Велела забирать. Не очень-то радушна Марьям-апа. Обе жилицы понимали — с чего ей быть радушной? — и были благодарны за помощь. Ватное одеяло забрала себе Касьяновна, как следует выбила его и вывесила во двор проветривать, чем, как показалось Кате, окончательно разозлила Марьям-апу. Во всяком случае, приветливее хозяйка так и не стала. Ходила по двору яркая, крепкая, прямая, как жердь, на вопросы отвечала далеко не всегда. Чаще отмалчивалась… Жили хозяева богато. Муж работал в районной конторе «Заготзерно», детей было трое, все дошкольного возраста. Была еще мать-старуха, но та по-русски не понимала и ни с кем даже не здоровалась. А на дворе разгуливали три козы, овцы и целое стадо гусей.
Морозы наступили рано. Со степи налетал холодный ветер, стекла в крошечных оконцах дребезжали, двойных рам в каморке не было. Зато была печка, и Касьяновна жарко, до угара, натапливала ее сучьями и разным хламом. Впрочем, жар быстро выдувало, и к вечеру снова было холодно. Топливо собирали где придется — на улицах, за огородами, даже на старом татарском кладбище.
К декабрю земля стала от мороза звонкой, по ней мело снежной пыльцой, настоящего снега еще не было. Оба оконца каморки выходили на дорогу, и по воскресеньям мимо шли вереницы ног. Шли они на базар. Большинство ног обуты в галоши и толстые шерстяные носки, но некоторые щеголяли и в лаптях. Удивила Катю такая обувь. Она видела лапти только на картинках.
Базар привлекал к себе всех. Каждое воскресенье там собиралось множество народу. Привозили мясо, твердые шарики сливочного масла, молоко, муку. Главные покупатели — эвакуированный люд. Но все здесь было наоборот: не продавцы предлагали свой товар, а покупатели. Развертывали заветное тряпье — юбки, кофты, отрезы материи, — с ними и двигались вдоль ряда неприступных, с каменными лицами продавцов. А те прикрывали свои продукты дерюгой, масло и яйца прятали в мешки. Завидев, наконец, нужную вещь, подзывали покупателя, показывали свой товар и сами назначали цену — фунт масла, или десять стаканов крупы, или пару связок лука. Покупатель брал, что дают. Денег почти ни у кого не было.
Три раза прошла Катя вдоль длинного ряда мешков и корзин, и все напрасно. Ее новые туфли были никому не нужны, татарки, завернутые в шерстяные платки до самых глаз, лишь отрицательно подергивали головами. Она уже успела основательно замерзнуть, когда молодка с узкими карими глазами вдруг протянула руку, взяла туфли и стала их осматривать. Рядом старуха быстро, протестующе заговорила, другие продуктовладельцы тоже приняли участие в обсуждении. Но молодая молча засунула туфли в мешок, а Кате протянула желтый шарик масла. Подумав, добавила еще полсвязки лука. Это была удача. Дома они с Касьяновной сварили похлебку — старухе удалось выменять на головной платок несколько килограммов муки.
Хлеб выдавали два раза в неделю, по вторникам и пятницам. У магазина в эти дни с утра выстраивалась очередь эвакуированных: хлеба не всегда хватало на всех. Старухе и Кате, как иждивенкам, выдавали на день по 200 граммов. Деньги у них кончились, и Касьяновна нанялась мыть полы на почте и в клубе. Большую часть работы делала Катя, зато Касьяновна честно делила заработанные деньги пополам.
А в декабре Катя поступила в школу, в восьмой класс.
Всего в классе было одиннадцать человек, и те посещали нерегулярно. Преподавание велось на татарском языке, но Кате выдали русские учебники, и она отвечала по-русски. Только один математик был из эвакуированных ленинградцев. Ученики понимали его плохо и на уроках занимались кое-как.
В школе все-таки было неплохо. Напоминало детство, довоенную жизнь. Звонки, отметки, дневники… Только ученики тут совсем другие. Восьмиклассники — все разного возраста, от четырнадцати до восемнадцати лет. То и дело кто-нибудь уходил в армию. У доски отвечали по-татарски, и Катя ничего не понимала. А когда смеялись, ей все казалось, что над ней. Над ее нелепым летним пальтишком, подбитым ватой — целый день трудилась, переделала-таки в зимнее, — над ее платком, сшитым из клетчатой юбки… Катя заметила как-то насмешливые взгляды круглолицей соседки по парте и замкнулась. Больше она не пыталась подружиться ни с кем. Но в школу все-таки ходила.
По вечерам усаживалась за стол и писала письма во все города, мимо которых шли они с матерью. Писала на имя райкомов, обкомов, посылала запросы в госпитали.
Ответ пришел только летом: «Новосильцева Елизавета Ивановна, сорока двух лет, скончалась в больнице города Углича 29 октября 1941 года. Диагноз: двусторонняя пневмония, острая сердечная недостаточность».
Весь этот день Катя просидела дома на своем топчане. Выходит, зря она тогда поторопилась! Надо было остаться, не садиться со всеми в поезд, а искать, искать по всей дороге, по деревням, по больницам. Может, и нашла бы… И еще представлялась ей мать, как она ходит по домам, ночует в холодных школах, все читает записки на стенах. Катя понаклеила их не меньше десятка, да, наверное, смыло дождем. Ведь и дожди уж начались…
Касьяновна сидела на скамье, прихлебывала горячий кипяток с размоченной ржаной коркой, равнодушно поглядывала на Катю.
— Ну и что? Матка-то ведь не вечная. Эко дело. Народу пропадает прорва, не одна матка твоя.
— Да как жить-то теперь? — плакала Катя.
— А так и живи. Теперь как живут? Дом отняли — без дома живут, ногу отняли — живут и без ноги, руку — ничего, и без руки можно…
Старуха покивала головой, думая о чем-то. Добавила, словно в забытьи:
— Без руки можно… Вот без хлеба дак нельзя. Нельзя без хлеба. Охо-хо, господи, даждь нам днесь…