В моем сознании теперь были четко обозначены и грядущие объекты собирательства. Значит, так: «Толстоголовки, или геспериды. Мелкие яркие бабочки, представляющие переход от ночных к дневным. Отличительный признак — короткое туловище и широкая «лобастая» голова. Кончики коротких усиков с утолщениями. Крылья держат раскрытыми и приподнятыми вверх. Летают очень быстро. Держатся на цветах».
Этих бабочек я особо не жаждал, но собрать их надеялся.
Белянки, или пьериды? Что ж? По определителю выходило — самая редкая из них — белянка капустная. Капустница. Она крупнее трех других видов — рапсовой, репной и брюквенницы. К белянкам относилась бабочка лимонница, известная с детства. Еще неведомая мне аврора-зорька, горошковая беляночка, довольно крупная, крупнее всех, белянка-боярышница и еще несколько видов бабочек-желтушек, смутно знакомых по дальним детским дням.
Все это я крепко-накрепко вытвердил для себя в зиму пятидесятого года, когда, еще будучи студентом, поступил на работу в ту самую школу на окраине города, где уже трудилась моя жена. Она успела закончить институт. И теперь мы вместе ездили в рабочий поселок Эльмаш, скучное, тусклее не придумать, место нашей трудовой активности. Чтоб хоть как-то занять и скрасить время, пока трамвай тащился чуть не целый час мимо бараков, пустырей, заводских бетонных заборов с лагерной колючкой, я читал «Определитель насекомых». Книга эта была бесконечной, ибо без начала и конца я мог, явно наслаждаясь, разбирать по родам и видам, допустим, семейство нимфалид, уточняя в сознании, что сюда же относятся давно известные мне бабочки такие, как павлиново перо, траурница, углокрыльница — бабочка вроде крапивницы, но с узорно вырезанными и как бы просто неровно выдранными кончиками крыльев. Интересно было знать, что отцовские «лесные бабочки» рыжие и серые, теперь ясно и четко называются перламутровки или шашечницы. Вот их названия: перламутровка большая лесная, перламутровка Аглая, перламутровка-таволжанка. Перламутровка полевая, Ниобея, Адиппа — и все рыжие, рыжие, веснушчатые. А вот шашечницы: Авриния. Матурна. Феба. Диктинна. Аталия. Хм! Агалия!? Даже неплохо! Вот названия бабочек-голубянок: Хвостатка. Зефир березовый. Червонец щавелевый. Эгон. Аргус. Икар. Армон и, вот смех! — Полу-аргус?! Имена сатиров: Чернушка-медуза. Чернушка-эфиопка! Цирцея! Семела. Дриада. Гиера. Мегера!
И когда трамвай, скрежеща ржавым рельсом, заворачивался на окраинном круге, я с сожалением захлопывал книгу. Впереди была школа. Ничем не близкая мне обуза уроков. Ради хлеба насущного. И одно предвкушение, какую коллекцию я соберу, едва оттеплеег, и хоть на два месяца стану я свободным и принадлежащим только себе, грело мою душу.
С первыми проталинами, оснащенный всеми доспехами, с ощущением открывателя, натуралиста и даже первопроходца, я отправился за город и уже в эти апрельские дни получил основательное разочарование. Бабочки, в общем-то, попадались, пусть было их для такой рани немного. Они летали вдоль опушек, попадались на дорогах, мелькали у обтаявших полей, и все оказались досадно одинаковыми. Крапивницы, крапивницы, крапивницы! И — никаких там многоцветниц, никаких «Л-альбум». Поймал также лимонницу, сначала желтого самца, а потом беловатую самку, за которой, кстати, гонялась целая куча (стая?!) ярких самцов, штук пять или семь! Можно было предположить, что бледно-палевая эта самка была исключительной, по людским меркам, красавицей, раз пользовалась таким вниманием. Я накрыл ее сразу вместе с несколькими женихами, их выпустил, а «невесту» рассмотрел поближе, как и положено большинству самок дневных бабочек она была крупнее самцов, но довольно потасканного вида по тем же антропоморфным меркам. Пыльца обтерта, просвечивает даже кое-где голое крыло. Для коллекции и вообще ни на что путное не годится, разве что величина крупновата. Я без всякого сожаления отпустил соблазнительницу, за которой тотчас увязалось опять несколько желтых самцов.
Впоследствии я узнал, что в сексуальных, так скажем, инстинктах бабочек, величина самки, кстати и ее большая редкость, играют главную роль. Чем крупнее самка, тем ожесточеннее преследуют ее многочисленные самцы. Вырезывая «самок-бабочек» из шелка или бархата, натуралисты определяли, что чем крупнее была такая приманка, тем активнее летели самцы до тех пор, пока величина не делалась вдвое больше естественной. Тут лёт самцов немедленно прекращался. Наблюдение точное.
Не знаю, были тогда сопоставления и аналогии. Но все-таки они напрашивались. Припоминаю, каким успехом пользовались у моих одноклассников не столько настоящие красавицы (где они? Много их? Одна-две на школу и то не всегда, и обычно с первого-второго класса опекает красавицу прочно приклеившийся мальчик из породы каких-то не очень уж взрачных, но целеустремленно-нахальных, и красавица будто определена ему в не слишком счастливые обычно семейные узы), но гораздо чаще девочки другого порядка, у кого один бойкий глаз смотрит на одного, а другой — на другого, одним, густо крашенным ртом она улыбается всем, и желанную благосклонность к мужскому роду обнаруживают их выше меры укороченные юбочки и не по годам развитые формы.
Почему эта сценка с лимонницами, летавшими взад и вперед вдоль опушки с каким-то заведенным усердием, напомнила мне уже теперь какие-то давние подробности моей жизни? Тогда я и жена были еще, что называется, молодоженами, и обоих нас по студенческим привычкам еще тянуло вечерами гулять, то есть идти слоняться по центральной улице города, плотине городского пруда и набережной, которая вела туда же. Плотина была тогда главным место гуляний, встреч и свиданий. Тогда, в пятидесятые годы, еще не насыщенные телевизорами, съезжалось-стекалось в центр города едва ли не все его молодое поколение в возрасте от четырнадцати — пятнадцати и даже, возможно, еще моложе, до того возрастного срока, который сам себе каждый положил считать молодостью, ибо встречались на плотине юноши с почтенными лысинами и брюшком, упрятанным в ладно сшитые молодежные брюки (тогда сначала носили «дудочки», потом «клеши» — тридцать четыре сантиметра по низкам, чтобы штаниной непременно закрывало носки ботинок). Здесь попадались вечерами даже холостяки-завсегдатаи с екатеринбургских времен — мужчины с изношенной баронской статью и благородными мешками под тускло играющим блудливым глазом. Но главным образом гуляли все-таки именно молодые, то был ежевечерний бал-смотр мод, одежд, причесок, хорошеньких личик (может, личиков?), а летом еще дополненный загорел остью бицепсов (щеголяли в майках) и формами бедер — в моде были крепдешиновые платья и широкие юбочки-«кринолины».
Толпа (именно так!) в разгар гулянья валила валом в одну сторону, начиная от перекрестка, где был театр музкомедии и киношка «Совкино», мимо здания Главного почтамта в стиле модерна 20-х годов, через плотину и до начала центральной площади. У белого, дурно пахнущего строения (теперь там сквер!) почти все разворачивались и начинали обратное движение, навстречу которому катился новый поток и тоже с разговорами, смехом, переглядкой, обозревая детально, постреливая крашенными глазками — женская сторона — или примечая про себя — сторона мужская — что эту вот, мол, фасонистую девчонку не худо запомнить, заприметить, узнать, где живет, ну, и так далее…
Я, хоть надо сказать точнее — «мы», ходил «на плотнику» всегда с какой-то ненасытной жадностью, желая как будто найти, увидеть, наконец, «подсмотреть?» те абсолютные женские черты, какие художник-природа вложила в свои единственные для кого-то творения. Не все ли мужчины и женщины всю жизнь так озабоченно, жадно и тайно ищут? Не все? Тогда я был наособицу, и пусть моя юная жена не слишком сочувствовала моим также тайно-явным тяготениям, вначале обижалась, но постепенно привыкла (куда денешься?) и даже сама обращала мое внимание на какую-нибудь чересчур свежую, смелую и совершенную красоту. «Смотри! Какая интересная девчонка!» На плотине очень редко попадались еще КРАСАВИЦЫ, то есть совершенства с такими лицами, станами, взглядами, косами, что становилось даже больно, и жена тогда говорила мне, пасмурно, угрюмо бредущему: «Ну, опять отравился, теперь на неделю хватит страдать!» Я любил жену за такое редкое понимание и великодушное всепрощение! Да. В жизни своей я нередко страдал от красоты и, поверьте, не в смысле жадного желания к обладанию, хоть такое, наверное, тоже было, раз мужчина — значит, грешник. Главное страдание было в невозможности красоту остановить, как-то сохранить, как бы спасти от всех и во имя всех. Такое чувство, наверное, особо ведомо живописцам, — они подтвердят, как горестно угрызение какого-то незахваченного заката, дождевой, ветровой ли, тучи, пасмурного дня с обложным, без просвета дождем, лунной ночи, лохматого вечера. Красота, а особенно исключительная, имеет свойство исчезать бесследно. Что-что, а это я знал, и потому так жадно искал. И помню муку эту с детских времен, когда до стона, исторгаемого невольно детским ртом, до крика жалости пытался восторженными глазами вобрать и запечатлеть цвет тучи, продернутой и освещенной внутри красновато-божественным светом молний или тоном-цветом майского неба в тополях, неба густеющего и уже холодящего душу предвестьем рокочущего обвала молодого нестрашного грома, предощущенье животворящего круто щелкающего ливня, делающего всю землю внезапно плывущей и зачинающей.