У входа в аллею роз господин встретил девочку и, приподняв облако газа с ее лица, серьезно и нежно поцеловал ее, и маленькая процессия двинулась дальше.
Девочка осторожно ступала в беленьких башмачках, отцепляя кружева платья от кустов роз, словно желавших приласкать ее.
Снилось ли это ему? Но под вуалью было лицо Деи; это была ее нежная, грустная улыбка, которую он разглядел сквозь вуаль, ее тихий нежный голосок слышал он. А женщина возле нее была Селина — да, Селина. А собака? О, это был Гомо! И они были уже у ворот, у самых ворот, — если б он протянул руку, он коснулся бы их! Он услыхал звон ключа в замке, скрип старых ворот, тихо раскрывшихся, — и голосом, который мог достигнуть самого неба, он закричал:
— Деа! Селина! — И тихо склонился вперед на сильные руки, протянутые ему навстречу.
Далеко, далеко слышался нежный голос:
— Это Филипп! Да, это Филипп!
И он почувствовал, как его обхватили чьи-то руки и понесли далеко, далеко, — он не знал куда. Он пребывал в блаженном покое, слыша, как сквозь сон, шелест листьев и отдаленное пение птиц.
Когда Деа, отправляясь к первому причастию, увидела изнуренную, оборванную фигурку у ворот, она не узнала в ней своего прежнего веселого маленького друга.
Эта встреча была не та, какую рисовала себе Деа. Но и такой он был не менее желанным гостем, а то, что он был болен и нуждался в ее помощи, делало Филиппа еще дороже.
Когда ее дядя, после тщетных попыток уговорить брата переселиться во Францию, начал перестраивать поместье Детрава, Деа упросила его, чтобы домик и комната Филиппа остались в прежнем виде. Ей хотелось, чтобы по возвращении он застал все таким, как оставил. И тогда Селина после своей потери — она верила, что Лилибель утонул в реке, — решила расстаться со своей стойкой и поселиться у Деи экономкой. Она и Деа находили удовольствие готовить комнату к приезду мальчика, которого обе так горячо любили. Поэтому Филипп, очнувшись от обморока, увидел себя на своей белой кровати, над ним ласково склонилась Селина, с мокрым от слез лицом, а Деа молча гладила его худые загорелые руки.
Несколько мгновений Филипп молчал, со счастливой улыбкой глядя на них. Затем он спросил, вернулся ли Лилибель.
При этом имени Селина с рыданием отвернула от него лицо.
— О, мистер Филипп, вы не знаете, видно, что моего бедного Лилибеля нет на свете уже целый год, что он утонул в реке!
— Нет, он не утонул, Селина! — воскликнул Филипп, стараясь приподняться и преодолеть свою слабость.
И он слабым, но счастливым голосом рассказал Селине о возвращении Лилибеля из Нью-Йорка, а Деа и Селина слушали его с возгласами изумления и радости.
— И подумайте только, — говорила Селина, плача и смеясь одновременно. — Я носила глубокий траур по этому мальчику больше года, и теперь надо его снять, а мое платье еще совсем новое!
Пока Филипп рассказывал о своих приключениях, у дверей послышался шорох, и вошел Лилибель.
— Как же ты отыскал меня? — спрашивала Селина, придя в себя.
— Двоюродная сестра в деревне сказала мне, где вы, а когда я не нашел мастера Филиппа на ступеньках церкви, я пошел прямо сюда. Видишь, Ма, я не умер и обещаю вести себя хорошо. Я помогу тебе ухаживать за мастером Филиппом, потому что он очень болен, и… и… я больше не стану удирать, я не люблю ездить на пароходе, да и не люблю ходить пешком.
Лилибеля оставили в доме Детрава. Деа смотрела на него, как на героя, когда узнала о его преданности Филиппу во время долгого и тяжелого путешествия.
После того, как Филиппа искупали и одели в чистое белье, взятое из старых вещей, которые Селина хранила, как сокровище, — его уложили опять в постель, и мистер Детрава привел доктора — того самого, который сообщил Филиппу о смерти Туанетты.
— Он серьезно болен — очень слаб но если мы одолеем жар, то хороший уход и усиленное питание поставят его на ноги, — говорил доктор, покидая комнату с мистером Детрава.
Филипп лежал, блаженно улыбаясь: он достиг дели своего путешествия, он отыскал Дею и Селину, и было так хорошо лежать на своей постели, в безопасности и спокойствии! Через минуту он уснул, а когда проснулся, то увидел Дею и Селину, сидевших у его кровати, а «детей» — в клетке на маленьком столике у окна, весело прыгавших и игравших.
Какая славная, чудная — его старая комната! Как нежны и успокоительны звуки, врывающиеся в открытое окно: пение птиц и шелест листьев. Никогда еще странник не находил в конце своего путешествия такой тихой пристани, усыпанной розами! Селина ухаживала за ним, как за больным ребенком, а Деа возбуждала его аппетит свежими фруктами и вкусными лимонадами, и даже художник оставлял свою комнату, чтобы навестить больного мальчика.
Отец Деи был так же нелюдим и такой же мечтатель, как прежде, но он помнил доброту Филиппа к его девочке в дни их страданий и нужды и хотел всячески выказать свою благодарность: он приносил ему свои хорошенькие статуэтки, он продолжал лепить, хотя уже не продавал свои произведения, и они наполняли все его комнаты. Филипп всему радовался и всем интересовался только из присущей ему деликатности, но редко приходил он в восторг, редко проявлял прежний пыл при виде того, что ему нравилось. Большей частью он спал и только жаловался на слабость; иногда он смеялся чему-нибудь, но исчезли в его смехе прежние заразительно веселые нотки. Иногда он говорил о своем будущем, о том времени, когда выздоровеет, о том, что будет делать и куда поедет, но относился к этому довольно спокойно. Часто у него поднимался жар, и тогда он беспрерывно говорил о своем путешествии и приключениях, а Деа и Селина слушали его со слезами и с болью в сердце. Если бы он не уехал с этими богачами на север, он был бы здоров и счастлив — он был бы прежним веселым Филиппом Туанетты, а не этой слабой, измученной тенью, которая лежала перед ними.
Однажды, когда Филипп дремал, его разбудила слеза, упавшая на его лицо. Открыв глаза, он увидел отца Жозефа, наклонившегося над ним. В одно мгновение слабые ручки Филиппа обвились вокруг шеи священника, и он зарыдал на его груди.
— Дитя мое! Дитя мое! — мог только произнести отец Жозеф, гладя худую щечку и шелковистые волосы мальчика.
Оправившись от волнения, Филипп с грустью проговорил:
— Мне так жаль, отец Жозеф, но я не мог ничего поделать, — крошка Снежинка замерзла в горах! Я целый день носил ее в моей куртке, но она не ожила, и я похоронил ее под деревом и поставил камень на могиле.
Отец Жозеф улыбнулся и вытер слезы.
— Я никогда не воображал, что мои «дети» поедут так далеко.
— Но остальных я принес. Я обещал заботиться о них и делал все, что мог. Я принес их вам, вон они у окна!
— Хорошо, дитя мое, я видел их. Они так же веселы и милы, как прежде. Ты хорошо присматривал за ними, — отвечал отец Жозеф, нежно поглаживая его горячую руку. — Но не будем говорить о них теперь: ты болен, и есть много других вещей, о которых я должен поговорить с тобой.
— Мне нужно бы спросить вас кое о чем, — прервал его Филипп, — но теперь уже это не важно. Я только Филипп Туанетты, и незачем мне теперь знать это.
— Нет, мое милое дитя, ты должен знать, мой долг сообщить тебе. Обещаешь ли ты лежать смирно и спокойно слушать, что я скажу тебе о твоих родителях?
— Да, отец Жозеф, я буду лежать смирно и слушать; но я все равно только Туанеттин Филипп — и всегда им и буду.
И отец Жозеф по возможности коротко и ясно рассказал Филиппу о его отце и матери, о его будущем состоянии и положении. Филипп слушал обо всем равнодушно, пока священник не упомянул фамилии Эйнсворт: при этом имени мальчик вскочил, вспыхнув, и вскричал:
— Нет, нет! Я не Филипп Эйнсворт. Я не хочу этого имени. Я не хочу денег. Пусть Люсиль и малютка получат деньги. Я хотел быть Филиппом Эйнсвортом, я любил их и старался, чтобы они полюбили меня, но они не хотели! Я слышал, как мадам Эйнсворт сказала, что они не любят меня, что я им надоел, поэтому я и убежал от них! Я рад, что моя мама была Детрава и что Деа моя родственница. Я люблю Дею и мистера Детрава, но я не хочу, я не могу любить мадам Эйнсворт после того, что она говорила!
— Дитя мое, но она ведь не знала, что ты ее внук.
— Все равно, она могла бы полюбить меня; мистер дворецкий, Бассет, любил ведь меня, и, по его словам, я был совсем неплохой мальчик, а они не любили меня и никогда не полюбят! Я вернулся, чтобы опять быть Туанеттиным Филиппом, только Туанеттиным Филиппом! — повторял он возбужденно.
Отец Жозеф видел, что в таком состоянии с мальчиком говорить бесполезно, и старался успокоить его:
— Хорошо, дитя мое, успокойся, ты будешь кем захочешь. Мой долг был только сказать тебе. Теперь все кончено, и мы не будем больше говорить об этом.
— Да, не будем ни говорить, ни думать об этом, — решительно подтвердил Филипп. — Я так счастлив, так доволен теперь, что мысль об отъезде туда, где меня не любят, причиняет мне боль вот здесь, — и он приложил худенькую руку к встревоженному сердцу и устремил на отца Жозефа взгляд, полный такой горячей мольбы, что добрый священник почти пожалел, что исполнил свой долг.