Какие прекрасные стихи! И как он запомнил то, что мы все тотчас забыли! Помнишь слепого нищего на паперти, которому мы все вчера подали? Он сказал Мишелю, что кто-то положил в его кружку камушки вместо денег! Ну разве это не возмутительно?
— Очень большое сходство со мной! — Катишь отвернулась.
Сашенька задумчиво смотрела в окно. И только когда экипажи выехали на дорогу, она неожиданно спросила свою подругу:
— А вдруг когда-нибудь Мишель захочет тебе отомстить?
— Ну что же? — ответила, усмехаясь, Сушкова. — Это было бы очень интересно!..
* * *
После поездки в лавру гвардейский офицер со своими усами и шпорами отбыл в Петербург, а молодежь еще вернулась на несколько дней в Середниково.
Возвращаясь после дальней прогулки, Миша встретил в парке Катишь и Сашеньку и, остановившись перед ними, поднял на Катишь свои огромные печальные глаза.
— Как вам понравилось мое последнее стихотворение? — спросил он. — Я не говорил с вами с тех пор.
— Какое именно? — спросила Катишь, стараясь припомнить.
— «Нищий», — ответил он, бледнея.
— Ах, «Нищий», да, теперь я вспомнила! — небрежно сказала Катишь и улыбнулась. — Я вообще нахожу, Мишель, что ваша поэзия очень, очень мила, несмотря на то, что сейчас она еще в младенческом состоянии. — И закончила, улыбаясь уже кокетливо: — Как и ее автор…
Она хотела еще что-то добавить, но взглянула на Мишеля — и замолчала: побледнев, с загоревшимся взглядом он повторил: «В младенческом состоянии? Ну что ж?» — разорвал тетрадь и исчез за деревьями.
* * *
Прощаясь с Середниковом, Катишь с увлечением болтала о той блестящей жизни, которая ждала ее в городе.
Нахмурясь и не глядя на нее, слушал ее Миша. Сашенька посмотрела на него, потом на свою подругу.
— А всех нас ты забудешь?
— Смотря кого!.. — ответила Катишь.
— А в Середниково приедешь весной?
— Этого я не могу сказать. У меня будет много светских обязанностей.
— Ну, тогда мы рассердимся на тебя и тоже постараемся тебя забыть. Правда, Мишель? — тряхнув белокурой головой, спросила Сашенька.
— Очень возможно.
— Вы слышали новость? Мир окончательно сошел с ума. Общественный порядок снова нарушен!
На балконе столыпинского дома появился приехавший из Москвы дальний родственник Екатерины Аркадьевны, служивший столоначальником в одном из министерств.
Был жаркий августовский день, и все собрались за чайным столом. Гость — сухощавый и желтолицый чиновник — подошел к ручке хозяйки, потом обвел взглядом все общество, собравшееся около огромного серебряного самовара, и заявил:
— Во Франции снова революция! Я получил подробнейшее письмо от моего приятеля, служащего во французском посольстве. Он на днях вернулся в Петербург. Едва вырвался из Парижа!..
— Как же это так, Анатолий Петрович, ни с того, ни с сего — и вдруг опять революция? — удивилась Елизавета Алексеевна.
— Да так вот… Тюильрийский дворец пал двадцать девятого июля под натиском черни, каких-то торговцев, студентов и бывших наполеоновских солдат, которые стали выкрикивать на весь Париж свои старые лозунги, присоединив к ним и новый: «Долой Бурбонов!» И снова Париж был покрыт баррикадами, и на его улицах опять шел бой! И эти безумные и преступные французы снова подняли старый флаг революции над королевским дворцом!
— А что же король? — спросил кто-то испуганно.
— Бежал в Англию, отрекшись от престола. Вот вам печальный конец Карла Десятого. Несчастная Франция!.. — закончил Анатолий Петрович, принимая из рук лакея стакан чаю.
Бабушка Елизавета Алексеевна посмотрела на взволнованное лицо Мишеньки. «Уж, наверное, вспомнил своего Жандро, — подумала она с горечью. — Узнал от него, да еще от Капэ про все эти революции, вот и бредит ими!»
После чая гость перешел было к описанию некоторых подробностей парижских событий, но Елизавета Алексеевна встала из-за стола и строго посмотрела на рассказчика.
— Анатолий Петрович, батюшка, — сказала она негромко, — что-то больше мочи нет об этих французских кровопролитиях слушать. У меня внук и так об разных Бастилиях да баталиях с колыбели бредит. Пойдемте-ка лучше цветники смотреть.
* * *
Семинарист Орлов погасил свечу, когда в его комнату вошел Миша и спросил:
— Можно к вам?
— Да уж раз вошли, стало быть, можно!
— Я ненадолго, — сказал Миша, — но попрошу вас зажечь свечу. Я должен вам кое-что прочесть.
— Свечу зажечь нельзя: Аркаша может проснуться, — сказал Орлов, кивнув головой в сторону кровати, где уже спал его воспитанник. — Если это ваше, читайте наизусть.
— Да, это мое.
— Лирика?
— Нет, особая лирика: политическая. Это называется — «30 июля. (Париж) 1830 года». У меня весь день голова горит от стольких мыслей! И от волнения и от надежд…
И весь день я мучился над восемью строчками и сейчас еще мучаюсь ими, потому что хотел бы выразить это лучше и сильнее. Но не выходит! Вот послушайте и скажите. Ведь, кроме вас, здесь некому это прочесть.
Ты мог быть лучшим королем,
Ты не хотел. Ты полагал
Народ унизить под ярмом.
Но ты французов не узнал!
Есть суд земной и для царей.
Провозгласил он твой конец;
С дрожащей головы твоей
Ты в бегстве уронил венец.
Это очень плохо?
— Нет, это не плохо, — ответил Орлов, помолчав. — И знаете, Миша, что я вам скажу? Это мне гораздо больше нравится, чем стихи ваши про всякие там черные очи и горькие слезы, которые вы посвящаете Сушковой. Я бы на нее даже и смотреть не стал на вашем месте.
— Вы это серьезно говорите?
— А то как же! А теперь идите-ка спать, а то бабушка вас хватится. Покойной ночи!
— Покойной ночи, — ответил Миша и, осторожно спустившись по скрипучей лесенке, вышел в сад, где бродил еще долго.
Но до отъезда из Середникова он еще раз читал Орлову свои стихи.
Это было в те дни, когда отовсюду стекались тревожные слухи то о чуме, вдруг объявившейся в Севастополе, то о страшной холере, опустошившей Саратов, Тамбов.
Но тревожнее всего, страшнее всего были слухи о восстаниях и волнениях.
— Скажите мне, кто же бунтует-то теперь? — спросила однажды Елизавета Алексеевна за обедом.
И так как все молчали, то Орлов неожиданно для самого себя ответил:
— В разных местах разные люди.
— Как, как? — Екатерина Аркадьевна с удивлением посмотрела на него. — Что же это за ответ?
— Извольте, я скажу. Прежде всего в Севастополе взбунтовался гарнизон…
— В Севастополе?! — перебила его Елизавета Алексеевна, бледнея. — Боже мой, как же там теперь брат Николай справится?! Ведь он военный генерал-губернатор Севастополя! Я слышала, что везде холера. Говорят, и до Москвы дойдет… И везде карантины, а под этим прикрытием много зла делается. У нас сейчас все восстания крестьян называют холерными бунтами, но страшно подумать, не идут ли опять пугачевские дни?
Больше ничего не было сказано, но молчаливый репетитор с этого дня точно стал избегать Елизавету Алексеевну. А через несколько дней докатилось и до Середникова известие, которое в Москве уже многие знали, скрывая его от бабушки: военный генерал-губернатор Севастополя был убит взбунтовавшимся гарнизоном.
* * *
Кончался август. Приближались экзамены в Университет. Надо было уезжать из Середникова и возвращаться в Москву.
Вечером накануне отъезда Миша увел Орлова на дальнюю дорожку.
— Прежде чем уехать, я хочу… Послушайте:
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь…
— Постойте! — остановил его Орлов. — Послушайте совет мой, Миша, оставьте ваши предсказания до времени про себя. Поняли? У нас в России такому, как вы, очень просто головы не сносить.
Когда они уже прощались перед скрипучей лесенкой, семинарист Орлов с неожиданной горячностью крепко пожал Мише руку.
— Прощайте, Миша, — сказал он. — Так-то! Завидую я зам. Перед вами новая жизнь: Университет!
Миша еще постоял внизу.
В темноте проскрипели ступеньки шаткой лесенки да в деревне за оврагом пропел спросонья петух.
Первого сентября 1830 года правление Московского университета слушало донесение профессоров, адъюнктов и лекторов, в котором значилось: «…Мы испытывали Михаила Лермантова… в языках и науках, требуемых от вступающих в Университет в звание студента, и нашли его способным к слушанию профессорских лекций в сем звании…»
Лермонтов стал студентом Московского университета.