Из репродукторов неслась веселая музыка. Она словно бы и меня наполняла своей веселостью.
Я что-то отвечал своему спутнику, а сам думал: «Ничего. Я еще побываю и Москве. Обязательно побываю. И все будет хорошо. Ну конечно, хорошо».
И вдруг — я даже вздрогнул — в вагон ворвались знакомые звуки трубы:
Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!..
«Неаполитанская песенка»!.. Та самая, которой Силин проел нам все печенки. Та самая, которая выводила нас из себя… Та самая, которую я проклинал вместе со всеми… Та самая…
До чего же ты милая, родная песенка! Как это здорово, что ты появилась! Как будто я уже в Уярске. В своем дворе.
Я даже закрыл глаза, чтобы представить наш двор. Ну конечно, это играет Силин. А сейчас я увижу Костика, и он споет:
Дорогая моя баб…ка,
Поиграй ты мне на скрип…ке…
Плохое забываешь, хорошее остается в памяти. Не знаю, как у других, но у меня так.
Теперь, когда я встречаюсь с Таней, мы лишь здороваемся: «Приветик!» — «Привет!» Вот и все. Ведь не спрашивать же, как там прошли в Москве гастроли или где, мол, вы еще побывали с Виталькой.
Нет, я не был на нее зол. И досады не испытывал никакой. Все, что я чувствовал прежде, как-то отодвинулось в сторону, почти исчезло.
Мне теперь становится неловко, если я встречаю Таню. Лучше бы таких случайных встреч не было совсем: говорить нам не о чем, не говорить — тоже, какое-то дурацкое положение. Но мы живем в одном дворе, поэтому иногда встречаемся: «Привет!» — «Приветик!»
Хорошее остается в памяти… А что было хорошего? Сразу, пожалуй, не скажешь. Но что-то было. Конечно, было: «кусочек морского дна», и опера, на которую я прошел без билета, и «Таня + Эдик» на стене, и даже драка с Чикиряем… Да что вспоминать! Много было хорошего. Все начиналось очень хорошо. Одна только се улыбка, чуть заметная, лишь уголками губ, как она много для меня значила! А теперь: «Приветик!» — «Привет!» И ступай себе мимо, как сказал Некрасов.
Разобраться в этом мне было трудно, и я рассказал обо всем новому другу Глебу Травушкину, тому самому, у которого узкая лошадиная голова и большие крепкие зубы.
С Глебом мы теперь видимся каждый день. Он или заходит ко мне домой, или ждет во дворе. Мама сказала, что голова у него вовсе не лошадиная и что я напрасно все это выдумал. «Не лошадиная? — удивился я. — А какая же?» — «А у тебя какая?» Я даже растерялся. «У меня нормальная». — «Ты уверен?» — спросила мама. «Уверен». — «А я не очень». Тут мне все стало понятно. «Ты не думай, — сказал я, — я его не дразню. Но голова…» — «Тоже нормальная, — перебила меня мама. — А лицо очень приятное». — «Почему?» — «Открытое и мужественное — вот почему».
Вообще-то лично мне его лицо даже нравится, хоть оно и узкое и вытянутое. Наверное, потому, что сам Глеб нравится. Но мужественное — вот уж никогда бы не подумал. Только это неважно: все равно ведь Глеб — мой настоящий друг. Интересно, а какое лицо у меня? Я не удержался и спросил у мамы. «Подойди к зеркалу, — сказала она, — увидишь сам». К зеркалу я, конечно, не пошел, том более при маме. А жаль, она не сказала: интересно бы узнать. Может, и у меня мужественное, только не говорит она это в «педагогических целях» (ее любимые слова).
И вот однажды, гуляя с Глебом по улицам, я выложил ему про меня и Таню. И как это начиналось, и как кончилось.
— Чепуха на постном масле, — растолковал мне Глеб. — Еще древние греки открыли: все течет и все изменяется. Ты меня пол?
— Пол, — кивнул я.
— Жизнь не стоит. Она движется…
«Он будет академиком, — подумал я. — Надо же, так шпарит!» А Глеб продолжал развивать свою мысль.
— Сегодня ты схватил пару, но завтра подучил — и фьють, — он присвистнул, — ставят тебе пентух. Или наоборот.
— Или наоборот, — вздохнул я.
— Ты в Москве новую «Волгу» видел?
— Нет.
— Смотри вон тогда. — Он показал рукой. — Хорошо идет, а?
— В порядке. И форма современная.
— А главное — техника. Я недавно читал…
— Я тоже. Прибавили бы силенок.
— При ее весе зачем?
Хоть мне и хотелось поспорить, но я смолчал. Он был прав. С другим я бы все равно поспорил. Только не с Глебом. В машинах он толк знал. Я это еще тогда заметил, возле «Мустанга».
Чтобы интересный разговор у нас не кончился, я сказал:
— Да, со старой «Волгой» ее не сравнишь.
— Вот видишь, они правы.
— Кто?
Глеб улыбнулся:
— Древние греки.
С чего это он? Ему про Фому, а он про Ерему.
— Все течет… — пояснил Глеб. — Раньше нам та «Волга» нравилась, теперь другая. Ты «Мужчину и женщину» смотрел?
Я слышал, как девчонки нахваливали эту картину. Она была из тех, на которую до шестнадцати лет не пускают. Но девчонки знали, когда и куда идти (на утренний сеанс в кинотеатр, что подальше от центра). Нет, я не старался посмотреть «Мужчину и женщину». «Какая-нибудь слезливая мура про любовь», — решил я. Жаль, что Глеб перескочил на эту тему. Не стоило говорить ему о Тане: сейчас начнет сравнивать.
— Я, знаешь, Глеб, на такие дамские фильмы не хожу.
— Дамские? — изумился Глеб.
— Конечно, всякая там слезливость.
— Какая слезливость?
— Любовная, какая же еще.
— Да ты что! — захохотал Глеб. (А точнее сказать — заржал, как лошадь.)
Я смотрел на его здоровенные зубы, и мне тоже стало смешно.
— Это фильм про автомобильные гонки, — пояснил Глеб, насмеявшись. — А машины там — будь спок!
— Там разве не про любовь?
— Немножко и про любовь, — подумав, согласился Глеб. — Но прежде всего гонки.
— Тогда нужно сбегать.
— Я с тобой тоже. Пять раз смотрел, но это ничего. Айда?
«Странно, — думал я. — Таня мне про этот фильм все уши прожужжала, музыку из него выучила, а про гонки ни слова. Нет, что ни говори — чудной народ девчонки. А Таня особенно».
Ах, эта фуражка!
Маленький, слегка блестящий козырек и верх из какого-то заменителя под кожу. Края у фуражки не круглые, а угловатые, как бы чуть-чуть под рубленные. Сверху она скорее всего напоминает большущую гайку, только без дырки. Чего бы мы с Глебом не отдали за такую фуражку! Но ее нигде не купишь, ее носят только таксисты.
Шарыгин не таксист. Но он тоже шофер, тоже лихой парень, хотя возит всего-навсего декорации из мастерских в театр. И обратно — из театра в мастерские. А таксистскую фуражку достал ему Чепа, его дружок который работает в таксопарке.
Шарыгин умеет носить свою фуражку. Он чуть сдвигает ее к правому уху, а из-под козырька слегка выпускает курчавую прядку волос. Прядка, правда, рыжая, но это неважно, все равно он отличный парень, наш Витька Шарыгин. И он не жмот: попросишь примерить фуражку — пожалуйста.
Вы спросите, отчего я вдруг заговорил о Шарыгине и его фуражке? Это так, к случаю.
Просто мы с Глебом стояли возле шарыгинского грузовика, посматривали на Витькину фуражку, болтали о том о сем и поджидали других ребят.
Сегодня воскресенье. Сегодня не идти в школу. Это уже само по себе неплохо. А еще мы ждали этот день потому, что сегодня наш двор озеленяется. Мы едем в лес, выкапываем несколько деревьев и сажаем их во дворе.
Дело совсем немудреное, проще пареной репы. Но почему-то такая мысль никому в голову не приходила. Додумался до этого Виталькин отец Петр Сергеевич. Месяц тому назад было общее собрание жильцов. Вот там-то и выступил Петр Сергеевич и предложил озеленить двор. Комендант нашего дома сказал, что это очень правильно и даже похвально, но для озеленения нет средств. «Не предусмотрено», — пояснил он. Тогда, говорят, поднялся с места дядя Вася. Он сказал, что все можно сделать своими руками, была бы лишь машина, а желающие съездить в лес найдутся. «За бесплатно?» — усомнился комендант. И тут стали поднимать руки те, кто согласен был работать «за бесплатно». Даже старик поднял руку — Танин дед. «Ну что ж, — проговорил комендант, — народу, вижу, навалом. А машина? Может, и две понадобится…» Слово тогда попросил Шарыгин. Он сказал, что, если общественность нажмет на завгара, будет машина, хоть две.
Общественность (то есть наши мамы и папы) была понятливой. Она «нажала» вначале на дирекцию театра, а дирекция — на завгара. Завгар такого нажима не выдержал и согласился. «Смотри, — сказал он Шарыгину, — машины под твою ответственность».
А потом мы помогали взрослым выбирать места для деревьев и копать ямы. Руководил всеми комендант. Только и слышалось: «Павлик велел», «Павлик не велел», «Павлик согласился». Да, я забыл сказать, что коменданта зовут Павликом. Ему лет сорок пять, и он лысый и многодетный дядька, но все равно его все зовут Павликом. Так уж повелось.
Работа кипела. Павлика слушались. Только вот когда прокурор Петр Сергеевич взялся за лопату, Павлик сказал: «Напрасно беспокоитесь: народу-то вон сколько», — и слегка потянул лопату на себя. Он думал, что Петр Сергеевич тут же отдаст лопату и уйдет домой. Но Виталькин отец почему-то смутился и проговорил: «Ничего, ничего. Я поработаю». Лопату он не отпустил, а растерянно оглянулся на стоящих рядом. Павлик тут и вовсе осмелел, прямо рвет лопату ил рук: «Позвольте, Петр Сергеевич, позвольте». Со стороны эта борьба за лопату казалась очень смешной. Лысый приземистый Павлик топчется, суетится возле высокого и крупного Петра Сергеевича. «Позвольте, Петр Сергеевич… Негоже вам таким занятием заниматься». Виталькин отец вдруг покраснел да как гаркнет: «А ну отойдите!» Павлик нескладно отскочил на несколько шагов, пожал плечами: «Извините, — говорит, — я как лучше хотел… Как лучше…» Петр Сергеевич выкопал яму до конца, воткнул лопату в кучу свежей земли, сказал: «Если в воскресенье поедете, позовите меня», — и ушел. По-моему, он правильный мужик, Петр Сергеевич. Хоть с его сыном мы почти враги, но Виталька — это одно, а Петр Сергеевич — совсем другое.