— Нет, не только о нем, — наконец произнесла она. — А может, я просто устала. Очень много работы сейчас.
Больше она ни о чем не говорила, а спрашивала, спрашивала, спрашивала меня.
Мы вспоминали Москву, и, кажется, она немного отвлеклась. И в самом деле, как далеко сейчас отсюда Москва.
— А помнишь: птица… и все так красиво вокруг — все светится, и люди радостные, счастливые… и одеты красиво, и все улыбаются… и ты идешь к ним?..
Это я напомнил ей.
— Помню, — оживилась она. — Я и сейчас иногда вижу во сне это, только когда работы поменьше. А так валишься как убитая…
— А купаться мы так и не съездили. Помнишь?
— Скорее в Берлине будем, чем в Москве! — Она опять улыбнулась. И добавила с грустью: — А вообще очень хочется тепла…
— А когда начнется?
И в прошлые ночи, и в эти дни я слышал за стенами нашего медсанбата грохот идущей техники. Такое бывает, видимо, только перед большим наступлением.
— На днях, — сказала она. — Точно не знаю, но готовится… Такого еще не было.
Нет, я, конечно, правильно поступил, что отказался ехать в госпиталь. Нога уже совсем не болела, а осколки… в конце концов они маленькие и попали удачно — в мякоть. На спине все зарубцовывается — сами врачи говорят. Жить можно. И контузия почти прошла за эту неделю: головных болей не было, в ушах не шумело и зрение не нарушилось. Вчера проверяли.
Завтра же буду добиваться выписки.
Завтра! А сегодня, как только Наташа уехала, я взял бумагу, карандаш и стал писать ей. Обо всем, что хотел сказать и не сказал. Обо всем, о чем думал сегодня, и год назад, и два, и три… Пусть она знает! Она должна знать!.. И — разорвал письмо. Оно было глупым, наивным… Я не мог написать и послать такого ей.
Зима не зима, а земля мерзлая. Насквозь мерзлая. Видно, от обилия влаги.
Землю ругали по-всякому — и вкривь и вкось. И еще — лопаты. Более внушительного орудия производства — ломов — у нас не было. Землю долбили все. Звукачи и фотографы, которым мы привязывали посты. И мы тоже, закончив основную работу, долбили — сооружали землянку для комдива. В последние дни немцы вели себя неспокойно. Уже было прямое попадание в штабную машину, — к счастью, без жертв. Миной разбило кузов фотолаборатории. Даже кухне досталось — котел изрешетило осколками во время налета вражеской авиации.
Мы работали на окраине Гуры — небольшой, в пятьдесят пять домов, захолустной деревушке. Работали, чертыхались, опять работали до двух тридцати ночи. Уложили второй накат бревен, и Володя успел даже похвалиться:
— А что, ребятки! В самый раз получилось!
Получилось на деле в самый раз.
На рассвете, когда землянка была окончательно готова, появились «юнкерсы». Три штуки. И хотя по соседству с нами не было ни одной стоящей цели — огневой батареи или танковой колонны, — «юнкерсы» решили разгрузиться.
— Ничего не скажешь, отгрохали себе гробик, — пошутил Володя, когда мы кучно забились в темную, только что отстроенную землянку.
— Брось, остряк! — зло перебил его Соколов.
Один из самолетов уже пикировал. Мы слышали его отвратительный, все приближающийся вой, потом удар и еще один — не рядом, не рядом! — и то, как самолет с ревом выходил из пике, будто удовлетворенный выполненной миссией.
— А ну дай автомат!
Комвзвода в темноте схватил меня за плечо и стал снимать автомат.
Оказавшись на фронте, многие из нас раздобыли себе немецкие автоматы. После непредвиденного боя под деревней Подлесье вооружился автоматом и я. Это была незаконная вольность, как и то, что карабины свои мы держали в машинах и где-то в душе все время ждали: попадет нам. Но ни Соколов, ни Буньков, ни другие офицеры, включая самого комдива майора Катонина, не проронили ни слова в наш адрес, хотя вряд ли они не заметили нашего перевооружения. И вот сейчас Соколов выхватил у меня автомат и вышел из землянки.
— Достукались, — произнес молчаливый Макака, но никто не успел прокомментировать его слова. Вновь отвратительный приближающийся вой и затем удар — и снова удар — заглушили всё, даже мысли. Землянку тряхнуло так, словно это был корабль, попавший на высокую волну.
Макака почему-то оказался в моих ногах, Саша махнул рукой так, что с меня слетела шапка, и я тоже опустился на корточки, пытаясь найти ее. Все копошились в темноте землянки, и только голос Шукурбека вдруг остановил нас:
— А лейтенант-то там! Он же вышел, я видел сам, как он вышел! Как же?
Шукурбек первым выскочил из землянки. За ним Саша, я и еще кто-то — только потом мы увидели всех ребят. А сначала — Соколова, и хвост уходившего «юнкерса», и третий «юнкерс», входящий в пике метрах в пятидесяти от нас. Соколов прицелился как раз в него и выжидал приближения воющего самолета. И вдруг — очередь! Он дал автоматную очередь по «юнкерсу» как раз в ту минуту, когда от самолета оторвалась первая бомба.
— Ложись! — дико закричал Соколов, когда мы уже лежали, прижавшись к земле и ничего не видя.
Бомба ударила где-то совсем рядом. За ней вторая.
Мы еще не оторвали голов от земли, когда услышали крик лейтенанта: «Горит! Смотрите! Горит!» — и одновременно рев удаляющегося самолета…
«Юнкерс» врезался в землю около дороги, где маячил крест с изображением Иисуса Христа. Пока мы бежали туда, ударил взрыв, и уже не было ни креста, ни самолета в его нормальном виде, а только дымящиеся обломки…
В пять утра мы проснулись от дикого грохота и, полусонные, прильнули к окнам. Казалось, началось землетрясение. Повсюду — вспышки выстрелов, огненные стрелы «катюш», гул тяжелых бомбардировщиков.
— Наступление? Артподготовка?
— Пока разведка боем, — сказал лейтенант Соколов, прикрывая бурое пятно на перевязанной голове. — Артподготовка начнется позже.
— Ничего себе разведка! Если это разведка, то какая же будет артподготовка!
Соколов как бы между прочим порадовал:
— Звукачи и оптики засекли на наших координатах много целей. Комбат просил поздравить вас.
Разведка боем продолжалась около часу, а в десять утра началось настоящее светопреставление. Вслед за морем огня «катюш» ударила артиллерия большой мощности, а затем и всех калибров. Дрожали стекла домов. Дрожали накаты землянок. Деревья, будто в испуге, сбрасывали снег с веток. Гудела земля. Потом огневики перенесли огонь в глубину обороны противника. К полудню на передовую двинулись танки. Все дороги пришли в движение. Зашевелились армейские тылы. Лишь мы, кажется, были сейчас забыты: ни приказа «вперед», никаких других распоряжений.
Вскоре в нашу деревню стали поступать первые раненые.
— Ну что там? Как? — Мы бросились к ним.
— Дела ничего… Наши пошли вперед…
А танки всё ревели и ревели. На башнях наименования танковых колонн и надписи: «От орловских колхозников», «Богодуховец», «Освободитель Проскурова», «Уральский рабочий», «Сибиряки — фронту»…
Мы понимали: началось что-то грандиозное, то, чего все ждали, к чему готовились, ради чего мы каждый день выходили на работу. Но никто из нас точно не знал в эту минуту, что же именно началось. Наступление на нашем участке фронта — на Сандомирском плацдарме? Или наступление всего 1-го Украинского фронта? А может быть, и всех фронтов?
Примчался Буньков — веселый, шумный, раскрасневшийся.
— Вечером будет митинг. Приведите себя в порядок. А пока, за неимением других дел, принимайте пленных. Сейчас первые партии прибудут. Тебе, Миша, поручение от комдива, — добавил он лейтенанту Соколову, — только смотри не шали!
Соколов, кажется, не обрадовался:
— Получше кандидатуры не нашли?
Они договорились о порядке транспортировки пленных. До соседней деревни, где находился наш штаб, сопровождать пленных будем мы. Дальше — хозвзвод и фотовзвод.
Первая партия прибыла в таком состоянии, что потребовалось вмешательство врачей. Пленных было четверо — оглохших от артиллерийской подготовки, окровавленных — из ушей и носов сочилась кровь, помятых и безразличных.
Саша попытался объясниться с ними на немецком языке. Ему приходилось не только с трудом подбирать слова, но и кричать, чтобы немцы услышали.
Один из них, видимо сообразительный, радостно закивал головой и повторил несколько раз понятное нам:
— Гитлер капут! Сталин — гут!
Другие немцы что-то проговорили, но я их не понял.
— Что они? — спросил я Сашу.
Странное дело: сколько лет мы долбили в школе немецкий язык, у меня даже были приличные оценки по этому предмету: я знал назубок артикли, мог прочитать с детства зазубренное стихотворение («Айн меннляйн штеет им вальде, ганц штиль унд штум…»), но я не умел произнести самой элементарной немецкой фразы, не говоря уже о более существенном — понять немца, если он объяснялся более серьезно, чем «Гитлер капут!». И не только школа — Эмилия Генриховна со своим идеальным немецким не помогла.